Но паренек сказал снисходительно:
— Конечно, нет ее. Отработала свое и ушла к другому…
— Значит… так и надо?
Паренек опять усмехнулся:
— Эх ты… Ежики.
С облегчением, с возвращенной радостью глянул Ежики сбоку на полузнакомое лицо.
— А ты… Рэм?
— Вот еще… — Паренек хмыкнул, надул губы. — Скажи лучше, что тебе вздумалось пудрить людям мозги? Там, на Якорном… Сказал бы сразу, как зовут, не было бы никаких хлопот. А то — «Юлеш»…
Ежики виновато повесил голову. Виновато, но с радостью: значит, все совпадает.
Паренек сказал примирительно:
— Я Рэмкин брат. А он, дурень, ногу вывихнул, сидит дома с припарками.
«А Лис? А Филипп?» — хотел спросить Ежики. Но, подумав о Филиппе, вспомнил и другого мальчишку. И резкое эхо одиночества отозвалось в нем холодком.
— Послушай… Как ты думаешь, нам можно будет взять к себе одного… ну, как братишку?
Это была еще и наивная хитрость, разведка — «нам». То есть ему и…
— А кто это? — Рэмкин брат, кажется, не удивился.
— Ну… — Ежики беспомощно замолчал. Не скажешь ведь «Гусенок». — Просто мальчик… — Он слабо улыбнулся. — Такой… в красных сандалиях…
— А! Да это Юкки! — Рэмкин брат глянул понимающе. — Но у него же сестренка…
— Ну… можно и с ней, — совсем смутился Ежики.
— Можно, конечно… Только он не пойдет, его многие звали, не хочет.
— Почему?
— Ну… так. Своя дорога…
«Своя Дорога?»
— Он ведь не навсегда в пограничниках, — насупленно сказал Рэмкин брат. — Найдет сестренку и отправится дальше…
Ежики хотел спросить: кто такие пограничники. Но Рэмкин брат остановился и придержал велосипед.
— Ну вот… смотри, кто идет.
И Ежики посмотрел.
Крайние дома поселка были уже близко, вдоль них тянулась мощеная дорожка, и там… по ней…
Он оттолкнул велосипед и побежал. Навстречу! Хотел закричать. Но мгновенно и безжалостно вспыхнули, накатили, облили горячим светом огни летящего поезда. И Ежики в тоске понял: все, что сейчас было, — лишь мгновенный сон, последнее видение перед ударом. Позади — туннель, впереди — ничто. И сжался в черный комок…
…Но не было удара. Вспышка сама оказалась мгновенным сном. Последним эхом прежних бед. Ежики открыл глаза.
Бежать он уже не мог. Просто стоял и ждал. Измученный и счастливый. Вытирал с мокрых щек прилипший пух летучих семян.
В траве опять затрещал негромкий кузнечик…
1989 г.
КРИК ПЕТУХА
Часть первая
ДАЧНАЯ ЖИЗНЬ ВИТЬКИ МОХОВА
Кригер
1
Первый раз Витька появился в обсерватории «Сфера», когда окончил четвертый класс. Два дня бродил он всюду, раскрыв рот и распахнув глаза. Удивлялся башням, куполам и локаторам, гигантской решетчатой чаше РМП — радара межпространственных полей. А еще больше — скалам и дикому шиповнику, густоте окрестного леса, чистоте высокого неба и прозрачности ближнего озера.
На третий день он изложил свое мировосприятие в стихах, которые немедленно были напечатаны в обсерваторской газете «Пятый угол».
Я от счастья чуть не плачу:
Вот приехал я на дачу.
Здравствуй, мой любимый дед,
Здравствуй, мой велосипед!
Буду я на нем кататься,
Буду в озере купаться,
Буду плавать и нырять,
Кверху пузом загорать.
Мне на пузо сядет мошка
И поест меня немножко,
А насытив аппетит,
Снова в небо улетит.
Я обед ей не нарушу,
Мошка тоже хочет кушать.
Я к букашкам всей душой:
Мошки — крошки, я — большой.
Во саду и в огороде
Равновесие в природе.
Ходят куры у куста,
Вот какая красота!
Стихи обрели шумную популярность. Их цитировали по всякому поводу. Толстая лаборантка Вероника Куггель положила их на музыку и пела под гитару. Лишь директор обсерватории Аркадий Ильич Даренский не разделял общего энтузиазма. Во-первых, он вообще смотрел на все явления со здравой долей скепсиса. Во-вторых, Аркадий Ильич (в силу этой же привычки) углядел в словах «буду я на нем кататься» некоторую двусмысленность. Так ли прост этот внешне симпатичный, но почти незнакомый (и к тому же похожий на отца) десятилетний отпрыск Михаила Мохова?
Кроме того, профессор Даренский придерживался вполне логичного мнения, что специальное научное учреждение закрытого (насколько это возможно в нынешние времена!) профиля отнюдь не должно служить местом дачного отдыха для кого бы то ни было. Пусть это даже родной внук директора обсерватории.
Но, с другой стороны, делать было нечего. Витькина мать активно занималась решением личных проблем. Витькин отец, который числился сотрудником «Сферы», был официально объявлен пребывающим в далекой и длительной командировке, а на самом деле находился неизвестно где. То есть не совсем неизвестно, но… Впрочем, это особый и отдельный разговор… Так или иначе, а кроме «любимого деда», приютить Витьку на каникулы оказалось некому. Это и заявила Аркадию Ильичу дочь Кларисса:
— Можешь ты хоть раз в жизни позаботиться о единственном внуке?
Аркадий Ильич пытался возражать. Единственному внуку, мол, самое место в летнем лагере, а не в обсерватории среди взрослых и занятых важными делами мужиков и теток… Выяснилось, однако, что внук «малость чокнутый» (видимо, в папочку). В лагерной толпе жизнерадостных и дружных сверстников он сохнет, бледнеет, а по ночам (если верить бдительным воспитательницам) часто не спит, сидит на подоконнике и смотрит «куда-то в небесные пространства». Так было в прошлом году.
— А в этом он вообще уперся, как упрямая коза: «Не поеду, там скучища!»
В довершение слов Кларисса начала всхлипывать. Профессор Даренский, в работе своей человек твердый и решительный, в семейных коллизиях таких свойств не проявлял. Ну и вот…
Витька оказался вовсе не похожим на замкнутое, одинокое дитя. В обсерватории он со всеми зажил душа в душу. А лучшим его другом сделался младший научный сотрудник Михаил Скицын, по поводу чего дед буркнул: «Рыбак рыбака…»
Замечание деда было не совсем понятным. На Витьку Скицын вовсе не походил. Черный, как головешка, какой-то немного кривобокий, с крупным носом и ехидными, сидящими на разном уровне глазами, он был известен как скандалист и автор сумасбродных идей. Временами оказывалось, что идеи не столь уж сумасбродны, а потому и скандалы объяснимы, но слава оставалась.
В отличие от других Скицын с Витькой не церемонился. То и дело подначивал и критиковал. Так было и со стихами. Скицын заявил, что выражения «обед ей не нарушу» и «насытив аппетит» неграмотные, а в последнем четверостишии — излишняя умилительность. Это было уже просто бессовестно! Ведь кто-кто, а уж Мишенька-то лучше всех должен был ощутить ироничность Витькиных виршей.
— Все понимаешь, а цепляешься!
— Ну ладно… — смягчился Скицын. — А врать все равно не стоило. Какие здесь куры? Один петух…
Витька сказал, что сочинял стихи, а не перепись птичьего двора, и куры — это… как его… поэтический образ.