— Вы кто? Псих? Это что? — Он показывал на печать. Я и сказал:
— Редакционная печать.
— Что в печати?
Там был двуглавый орел. Маргарита Долгопень так лилась, что у нас «гербовая» печать.
— Сами не видите? Российский герб.
— Вижу, что российский, — сказал он задумчиво. — Вы власовец?
— Подите вы к черту! Если вы из кино, то учтите: я не в вашей массовке!
Я знал, что это не кино.
— Стоять!
— Я и так стою…
— Руки назад! Марш вперед! При ускорении шага, при попытке свернуть стреляем без окрика!
Двое в пилотках разом взяли винтовки на руку. Командир расстегнул кобуру. Повторил:
— Марш!
Что делать-то? Я плюнул и пошел… Все это было бы даже интересно, если бы не Ерошка и Еська. Где они?
Меня привели к невысокому кирпичному зданию с зарешеченными окнами полуподвала. Приказали: «Стоять!» Командир ушел в дом и скоро вернулся. Опять мне велели: «Марш!»
Двое с винтовками остались в коридоре, командир шагнул за мной.
Я оказался в сводчатой комнате, где в табачном дыму горела яркая лампочка. Уличный свет еле пробивался сквозь решетку полукруглого окна. У двери стоял часовой в синей фуражке, с совершенно деревянным лицом. И с дисковым автоматом (кажется, ППШ).
Еще три синие фуражки с лаковыми козырьками я увидел на длинном, покрытом красным ситцем столе (ситец был в чернильных кляксах).
Хозяева фуражек сидели за столом, в ряд. Один был с медным чеканным лицом римского полководца. Другой — с залысинами и дряблыми щеками, напомнил завхоза школы, в которой я учился с пятого по седьмой класс. У третьего было очень белое круглое лицо со щеками, похожими на ягодицы. «Помпей, Завхоз и Задница», — мгновенно придумались у меня прозвища.
Они смотрели на меня и будто не на меня. Они смотрели никак. Да, они были непохожи друг на друга, но с одинаковыми глазами. Я сразу вспомнил отчима, который в давние довоенные годы побывал в лапах следователей НКВД. Иногда, употребив четвертинку, он размякал и начинал полушепотом рассказывать про такое. Маме и мне. И говорил не раз: «Если вам придется иметь с ними дело (не приведи Господь, конечно), обратите внимание: у них ненастоящие глаза. Будто из фаянса. Лица при разговоре вроде бы меняются, мимика на них присутствует, а глаза… они не живут». Я понимал, сколько отчиму пришлось пережить, и жалел его. Всю жизнь жалел. И только одного не мог простить никогда: зачем он убил мою кошку…
Командир с «кубиками» в петлицах шагнул к столу, стал навытяжку, рука у козырька:
— Товарищ майор, разрешите доложить. Взят на улице при…
— Короче, — сказал Помпей.
— Документы не в порядке, товарищ майор.
— Обыскали?
— Никак нет, не успели.
— Обыскать.
Меня обшарили — умело, быстро, тщательно. Положили перед тройкой бумажник, платок, удостоверение, расческу.
— Ваше имя, — потребовал Помпей.
Я собрал остатки дерзости. Подбородком показал на удостоверение:
— Там написано.
Помпей прочитал. Сказал без удивления:
— Вы считаете, мы должны верить этому бреду? Здесь даже дата какая-то идиотская.
— Правильная дата, — сказал я.
Помпей посмотрел мне в лицо. Снова без выражения, но дольше, чем прежде. Завхоз и Задница смотрели так же. У Помпея чуть шевельнулся подбородок, словно тот подавил зевок. Я подумал, что все трое, наверно, давно не спали. Днем и ночью работают…
Помпей спросил бесцветно:
— Вы что же, хотите сказать, что вы человек из будущего? Как «фосфорическая женщина» у Маяковского?
Ишь ты, образованный субъект.
Мне стало все равно. Происходившее ушло за рамки реальности. Настоящим было лишь одно — Ерошка и Еська. И необходимость найти их. Скорей бы все это кончилось. Я ответил Помпею:
— Не думаю, что я из будущего. Скорее вы — тени из прошлого.
— Вы очень быстро убедитесь, что мы не тени, — опять же без удивления возразил он. — Девять граммов свинца в затылке вещь вполне материальная. Их я вам гарантирую…
Задница при этих словах мешковато завозился и выложил перед собой на красный ситец черный револьвер. Системы «наган».
И сразу у меня натянулись все жилки. Если стоявшего рядом конвоира — пяткой в нужное место, наган со стола — в ладонь и тут же — кувырком к двери! Часовой не посмеет палить в людном месте…
Задница глянул и быстро убрал наган.
Завхоз двинул по ситцу к Помпею одну из моих бумажек.
— Товарищ майор, вот… — Это был календарный листок с корабликом.
И сразу все стало ясно. И этим троим, и мне. Бумага с готическими буквами, явно немецкая. Разве могла она оказаться в кармане у кого-то из «наших»?
Теперь хоть бейся лбом о стол, хоть рубашку рви на груди, хоть зайдись в отчаянных криках с попытками объяснений…
— А я-то сперва подумал: дезертир, — сказал Задница. Помпей снова обратил на меня фаянсовый взгляд:
— В общем это уже не имеет значения, но, если нетрудно, может быть, скажете? Вас забросили с парашютом?
— Конечно, нет, — с усталым удовольствием сообщил я. — Это было бы слишком просто. Меня перекинули через линию фронта из большой рогатки. Новое секретное оружие.
Называется «Плевок фюрера». Могу изложить конструкцию. В обмен на помилование.
Помпей опять подавил зевок. Сказал завхозу:
— Внесите в общий реестр. На завтра… — И командиру конвоя: — Увести.
— Доставить в общую?
— Нет. Таких птиц лучше держать отдельно до конца.
— Слушаюсь.
Меня повели через обширный двор, где тарахтел расхлябанный грузовик с железной будкой в кузове и кучками стояли военные. Подвели к приземистому, похожему на склад зданию. Прикладом легонько толкнули в открытую дверь. Она завизжала, грохнула, лязгнула.
Наступил мрак.
Ну, это сначала мрак, а скоро глаза привыкли. Над дверью, в толстой кирпичной стене было оконце, вроде зарешеченной форточки. В него сочился пасмурный свет.
Пахло какой-то дрянью. Было зябко. Я разглядел в углу сколоченные из реек пустые ящики. Сел на один, привалился спиной к другим, сложенным в штабель.
«Ну что, голубчик? Попал в очередной переплет? Думай, как выбраться…»
Но не думалось. Только страшно было за Еську и Ерошку. Я подождал: не перевернется ли в пространстве еще один прозрачный лист? Не изменится ли что-то в окружающем полусумраке? Нет…
Судя по всему, Синий Треугольник уже не помнил про меня… Или он вообще ничего не решал? Свернулся в завязанных раз и навсегда узлах и про все забыл? Или… вообще никогда его не было, Треугольника?
«Да, друг мой, ты уж надейся только на себя…»
Но надеяться не получалось. Как спасение от сырой кирпичной зябкости, пришла дремота. Я обнял себя за плечи. Вообразил, что укрыт пушистым пледом. Помогло. Задремал… И вздрогнул. За дверью, на дворе, громко заиграл патефон. Именно патефон. Я сразу узнал характерный «акцент» пластинки сороковых годов.
Пластинка была, судя по всему, трофейная. И песня — полузнакомая, вроде как из довоенного заграничного фильма. Артистка старательно-сладким голоском пела по-немецки о цветущих деревьях и весенней любви. По крайней мере, я улавливал отдельные слова: «фрюлинг (весна)», «бойме (деревья)», «майне либэ (моя любовь)».
«Меломаны, с-сволочи», — с новым ознобом подумал я. И в этот миг раздались выстрелы. Словно кто-то бил поленом в железную дверь. Я вдавился спиной в ящик.
Выстрелов было с десяток. С интервалом секунд в пять. Когда они смолкли, сладкая песенка показалась звучащей сквозь вату. Но почти сразу стихла и она.
И тогда я сразу — с навалившимся липким страхом, с беспощадной ясностью сознания — понял, что не будет больше никаких путешествий по разным пространством, никаких сказочных превращений и состояний, похожих на полусон. Теперь была последняя, самая реальная реальность. И в ней, в этой реальности, завтра меня выведут на двор и вот так, под песенку сладкоголосой фройлен…
Впору было завыть, вскочить, заметаться… Но я лишь съежился еще сильнее.