Сперва казалось, что мгла полная. Потом вдали увидел я чуть заметный тонкий просвет. Стал пробираться, больно ударяясь и царапаясь о какие-то вентили, рычаги, трубы…
Просвет был щелью в железной двери. Незапертой. Глянул я в щель. За дверью, судя по всему, тянулся грузовой трюм, просторный, освещенный зеленоватой дежурной лампочкой. И не было никого.
Я отодвинул дверь, шагнул. Постоял, готовый скользнуть обратно. Потом нервами ощутил, что нет поблизости ни единой живой души и можно не вздрагивать каждую секунду.
Правда, я продолжал вздрагивать, но уже не от боязни, а от выходящего из меня озноба. В трюме стояло душное, пахнущее ржавчиной и старой краской тепло.
Всюду громоздились пластиковые ящики с разноцветными наклейками и номерами. Верхние ящики оказались не закупорены, легко откидывались крышки.
В одном ящике была ребячья обувь. Всякая. Во втором — постельное белье и полотенца. В третьем — рубашки… Я понял, что это вещи, которые жители города собирали для «бедных сироток». Только на «Розалине» нам такое имущество не давали — обряжали «сироток» во все казенное. А собранные вещи хранили в трюме. Для чего, я не понял. Да и не очень думал об этом. Просто кидался от ящика к ящику…
Скоро я нашел все, чтобы выглядеть как нормальный, «благополучный» старотопольский пацан, — в легких спортивных башмаках, в шортах из синтетической замши, в майке с портретом веселой обезьяны из фильма «Раз — космос, два — космос!» А потом отыскал еще безрукавку с карманами и пряжками. И сразу почувствовал себя человеком. Когда без одежды — такое ощущение беззащитности, а теперь был уверен, что спасусь.
И уверенность эта подтверждалась шаг за шагом. Во-первых, я нашел коробку с шоколадными батонами и сразу стрескал две штуки. Потому что в обед ничего не ел из-за всех своих переживаний и предчувствий и теперь был совсем измотанный. А тут — новые калории и силы!.. Потом повезло еще больше. Среди ящиков лежала стопка детских спасательных жилетов. Такой у меня был, когда я прошлым летом ходил с Питвиком и Митей на яхте… Как давно это было! И как тогда было хорошо…
Мне захотелось сесть тут же на эти жилеты и заплакать в голос. Но я сцепил зубы. Один жилет я надел на себя, из другого скрутил муфту и внутрь нее засунул одежду и башмаки.
Теперь — в шахту, к винту, — и в воду…
На обратном пути я заплутал, оказался в тесном отсеке, где лежали ящики другой формы, квадратные, черные, под пломбами. А еще — какие-то штуки, похожие на газовые баллоны или торпеды. К одной была прислонена коробка вроде старинного аккумулятора, а на ней поблескивала штучка вроде латунной консервной банки с двумя рычажками и зубчатым ободом.
Я не стал разбираться, что тут такое. Выбрался в главный трюм, оттуда — в черное помещение с трубами, а из него на ощупь — к шахте винта.
… Плыл я долго и осторожно. Однако не боялся. Жилет хорошо держал меня. Где-то через час выбрался я у окраинных причалов на сушу, перелез через несколько изгородей и кирпичную стену, оказался в глухом переулке. Это была Портовая слобода. Я знал, как добраться до Пристанéй. И добрался. Правда, не скоро, потому что выбрал для безопасности окольный путь, по самым безлюдным улицам.
Китаец встретил меня без особого удивления, но обрадовался:
— Пит! Ай, окаянный, где гулял три недели?! Твой Кыс вовсе отощал, ничего не жрет от тоски…
— Живой?!
— Вот он, швабра-лахудра…
Я присел. Исхудалый Кыс прыгнул мне на грудь, стал тереться усатой мордой, совать голову мне под мышку.
Вот тогда я заплакал.
А через два дня появились на Пристаня́х Сивка и малыш, которого звали Гошка Заяц. Они, оказывается, тогда улизнули из камеры в глухие недра баржи и больше суток прятались в переплетениях отопительных труб. И наконец выбрались на причал.
Все радовались — и мне, и Сивке с Гошкой. Но вообще-то висела над Пристанями тревога. Ходил слух, что готовится грандиозная облава, при которой спецы и чпидовцы будут прочищать самые дальние трущобы.
Впрочем, такие слухи возникали не первый раз, и мы, ребята, боялись, но не очень. На крайний случай знали мы такие тайные закоулки, что не найдет никто…
5
Такую вот историю Петькиных похождений узнал я, взрослый Петр Викулов, Питвик.
Узнал, конечно, не сразу. А в тот вечер из рассказа Сивки мне стали известны лишь главные события. Но и этого хватило для тревоги и жалости. Даже сердце заболело…
А Сивка под конец начал сбиваться, бормотать неразборчиво. Видно было — совсем уже засыпает, бедняга. И я перестал мучить его вопросами.
Отец Венедикт унес Сивку на постель, я тоже лег в своей комнатушке, выключил свет.
Разорванная ветками луна ярко ударила сквозь стекла.
Уснул я быстро, но во время сна меня не оставлял этот неласковый, электрический какой-то, свет луны. Будто я лежу с открытыми глазами.
А ведь я спал. По крайней мере, именно во сне удостоил меня подробной беседы господин Феликс Антуан Полоз.
Наяву не пришлось говорить с ним столь подробно, только мысленно я иногда вел с ним диалоги — когда думал о природе этой нечеловеческой мерзости. Иногда диалоги были обжигающе-злые, иногда — подчеркнуто спокойные: мне хотелось проникнуть в суть. А потом казалось: чего проникать-то? Гад, подонок, несмотря на весь свой научный и музыкальный талант, вот и всё. Мало ли мы знали ученых-подлецов!
Сейчас Полоз возник передо мной в этаком отрешенном, исключенном из обычного измерения пространстве (просвеченном тем не менее все той же луной). Возник не весь, а только лицо, обрамленное локонами рыжего парика. Длинное, скучноватое.
Лицо сказало:
— Вы, кажется, желали побеседовать со мной, господин Викулов?
— Я?! С чего ты взял?
— Ваше неистребимое стремление растворено во всех слоях подпространства.
— Что ты знаешь о подпространстве, кретин!
— Не меньше, чем ваш Конус, канувший в эти загадочные глубины.
— Сам бы ты канул куда-нибудь… — Я с трудом преодолевал сонливость. — Потом встряхнулся. — Кстати, ты знаешь, что если я не найду Петьку, то убью тебя?… Впрочем, если и найду… Кто-то же должен это сделать.
Он, кажется, удивился искренне:
— Зачем?
— Чтобы восстановить сбалансированность природы. Тебе в ней не место.
— Почему вы так решили, Питвик? — Похоже, что он обиделся. — Сбаласированность как раз нарушится, если я исчезну. Создатель ничего не делает бессмысленно, значит, нужны в мире и такие, как мы…
— Оставь Создателя, подонок! Такие, как ты, — продукт не Его, а вышедших из-под контроля дьявольских сил. Они взбесились и решили испохабить Вселенную.
— Ну, допустим. Однако разве эти силы не нужны? Создавая Вселенную, полную противоречий, Бог предусмотрел и такой вариант. С нами. Ибо без борения невозможно развитие мира. Это элементарно. А в борении есть проигравшие, и тогда, естественно, горе им…
— Горе — кому? Беззащитным пацанам, которых вы, сволочи, мучите для услады своих гадских инстинктов?! У ребятишек-то какая борьба? И какая вина?
— А откуда ты взял, что страдать должны виноватые? Боль виноватых — заслужена, сбалансирована и не влияет на стабильность мировой оси. А ось эта искривлена грехами. Необходимо искупление. В основе же искупления — всегда страдания невиновных.
— Кто тебе сказал такую чушь?!
— Чушь? — усмехнулся он. — Спроси отца Венедикта, если сам еще не проникся вашей христианской моралью. Ведь именно безгрешный, ни в чем не виноватый и чистый Иисус явился в мир, чтобы своими страданиями искупить грехи всех смертных. Другое дело, что у него ничего не вышло, но тут нет его вины. Смешно думать, что кто-то один, пускай даже Богочеловек, может заплатить собою за бесчинства и беззакония миллионов. Мировая математическая логика требует, чтобы для расплаты страдали тоже миллионы. Миллионы невинных, с нетронутыми душами. Это заложено в самой основе Мироздания…
Когда он говорил, лицо его то приближалось, то удалялось. Но угловые размеры лица оставались одинаковыми. Когда оно было близким, то казалось обычным, человеческой величины. А отдаляясь — росло. И порой уходило в страшную даль — сквозь потолок и стены, сквозь просвеченные луною клочья облаков, дальше бледных звезд. И становилось неизмеримо громадным — словно подтверждало космический масштаб своих суждений.