Мы вошли. В просторной комнате стояло сухое тепло. И было почти пусто: некрашеный стол, три табурета, железная старомодная кровать, узкий глухой шкаф у двери. Несколько образов в углу с искрой-лампадкой (то ли настоящей, то ли электрической; невольно вспомнил я подвал, свой кораблик и свечку).
— Сядьте, сударь… Лучше туда, на кровать, привалитесь к стенке. На вас лица нет…
Но я сел на табурет, к столу. Нельзя же полностью терять себя.
— Это пройдет. Сами понимаете, зрелище было… не для всякого.
— Понимаю, — отозвался он суховато. — Но давайте уж доведем дело до конца. Насколько возможно… Вы же сами этого хотели.
— До какого… конца?
Он раскрыл скрипучий шкаф, достал плоскую серую книгу. Вроде тех, что в старину назывались амбарными. Сел напротив меня, полистал.
— Вот, начиная с конца мая… Двенадцать лет, говорите?
— Да… То есть уже почти тринадцать…
— А как выглядел?
— Светлый… худенький такой, курносый… Невысокий… Впрочем, возможно, подрос, пока меня не было…
— Посмотрим… «Неизвестный, около двенадцати лет, волосы черные, курчавые…» Нет, не он, конечно… «Неизвестный, одиннадцать-двенадцать лет, рыжеватый, шрам над левой бровью…»
Я опять стал погружаться в серый, какой-то волокнистый страх.
— «… Неизвестный двенадцати-тринадцати лет, русый, брови светлые, нос вздернутый, на груди и животе крупные черные родинки…»
— Подождите! — сказал я со стоном. — Вы… что же, осматриваете каждого? И описываете потом?
Он поднял косматую голову. Сказал тяжело, будто гирю положил перед собой:
— Да. Я настоял на этом. Перед тем как хоронить, осматриваем каждого в кладбищенской часовне. Может быть, потом кто-то станет их искать, хотя шансов на это мало. Или, по крайней мере, со временем удастся установить имя у тех, кто неизвестен. Чтобы я мог поименно каждого назвать в поминальной молитве… Я ведь не только сторож, но и священник в здешней часовне… То, что я сказал дальше, далось мне далеко не сразу. Пришлось прорываться сквозь страх, сквозь суеверный внутренний крик «не надо!», словно сквозь черные джунгли. Но неизвестность страшнее всего, и я выговорил:
— У Петьки… на левой лопатке… родинка, похожая на гусиную лапку. Размером с пятак…
Священник думал секунды три. Потом решительно мотнул головой:
— Нет, сударь. Такого мальчика не было. Я говорю твердо: я помнил бы… — И уже мягче, словно тоже отходя от страха, проговорил: — Всех погибших детей привозят только сюда, значит, среди мертвых вашего Пети нет. Ищите среди живых…
Я помолчал, подышал, загоняя в себя слезы. Ощутил новую надежду.
Старик проговорил слегка наставительно:
— Понимаю, что все это тяжело, особенно для непривычного человека. Но вам надо было через это пройти, коли уж решились искать мальчика здесь…
— Но я искал-то его живого…
— На кладбище?!
— Да… У него здесь похоронена мать. Я был уверен, что он придет на могилу. И у него обычай — каждый раз оставлять там бумажный кораблик. Вот я и надеялся…
Старик слушал внимательно. Косматые брови приподнялись, глаза странно просветлели, даже красных прожилок стало меньше. Он чуть улыбнулся заросшим ртом:
— Кораблик… Надо же… Ну, Бог даст, мальчик еще придет. А возможно, и приходил, да не мог оставить кораблик по какой-то причине. Скажем, бумагу не нашел… А вы сами-то оставили там о себе какой-то знак?
— Я… нет…
Как же я не сообразил? Ведь в самом деле надо написать на доске или картоне: «Петька, я жив! Петька, я тебя ищу! Отзовись!»
— Благодарю вас, отец… Простите, как ваше имя?
— Отец Венедикт.
— А меня зовут Петр Викулов, так же, как мальчика. А иногда — Питвик… Была такая традиция в компании моих друзей — давать прозвища.
Он улыбнулся опять.
— Вам подходит. Похоже на Пикквика…
Видимо, у меня сделалось недоуменное лицо.
Он объяснил:
— Был такой персонаж в старинном английском романе. Полный, очень добродушный мужчина. Не обижайтесь…
— Я не обижаюсь! Просто я не думал, что в наше время кто-то помнит Диккенса.
— Ну вот вы, оказывается, помните…
— Я-то… да… В силу ряда причин.
— А я окончил филологический факультет и Новокурашскую семинарию, там и там великолепно преподавали старую литературу.
Видимо, на лице моем явно обозначился вопрос.
— Понимаю… — вздохнул отец Венедикт. — Священник заброшенной часовни и кладбищенский смотритель с несколькими высшими образованиями. Непонятно, да…
— Я сразу понял, что вы не простой сторож. Но что выпускник университета и семинарии…
— И духовной академии, кстати…
— Извините…
— Да чего же извиняться, недоумение ваше естественно… Знаете что, мистер Питвик? Сейчас я согрею чай. Вам он будет полезен. А потом уж займетесь письмом вашему мальчику.
Я не спорил. Уходить мне не хотелось. От старика словно шло излучение, дающее надежду.
Отец Венедикт скрылся за дверью, стал там звякать посудой. Минуты через три вернулся.
— Чайник греется… — И, словно продолжая разговор, сообщил: — Я до нынешней зимы был ректором здешнего духовного училища и настоятелем одного из храмов. Но… согрешил. — В глазах у него мелькнуло отнюдь не раскаяние. Жесткая усмешка. — И был направлен сюда. Слава богу, что не лишили сана.
Я не посмел спросить, в чем состоял грех отца Венедикта. Спросил о другом:
— А в каком храме были вы настоятелем? Я хорошо знаю Старотополь.
— На площади Трех церквей. Церковь Пресвятой Богородицы. Иначе этот храм называют еще Корабельным. Или Детским…
Это совпадение словно дружески подтолкнуло и согрело меня. Но не показалось удивительным. Словно я ждал чего-то похожего.
— Я хорошо знаю этот храм. Хотя и не был в нем… очень давно. Но то, что у него такие названия, не знал…
— Лет пятьдесят назад, когда церковь восстанавливали после разрушения и поругания, в подвале нашли доску, похожую на икону. Ликов на доске не было, но жестяной нимб как бы обрисовывал головы Богоматери и Младенца… А перед этой доской стоял в нише кораблик из сосновой коры, с парусами из лоскутков… Такое впечатление, что какой-то ребенок в давние годы принес его и поставил перед самодельной иконой… Может быть, с детской и чистой молитвой о Божьей помощи… Потом на этой найденной доске мастер написал святые лики, а нимб оставили прежний…
Всей душой ушел я в прошлое и спросил как бы оттуда, издалека:
— Эта икона и сейчас в церкви?
— Разумеется. И кораблик — перед нею. А вскоре неизвестно кто положил начало обычаю: дети приносили самодельные кораблики и оставляли перед образом с тайными своими молитвами и просьбами…
— И… много корабликов?
— Много… Порой скапливалось столько, что большинство приходилось отпускать в плавание. Прямо из храма… Под фундаментом обнаружили родник, его вывели внутрь церкви, к стене, сделали каменное русло и направили в речку Тополинку, что впадает сейчас в водохранилище. По ней и уплывали кораблики. В море… Но самые красивые мы сохраняли надолго… А тот, первый, хотя он и не самый искусный, хранится всегда…
«Сказать? — думал я. — А зачем? И поверит ли?…»
А отец Венедикт продолжал:
— Детей всегда было много. В том числе и бесприютных. По мере сил старался я оказывать им помощь. И словом, и… ну, как мог.
— Бесприютные тоже оставляли кораблики? — спросил я хмуро. Мысли пошли по другому пути.
— Конечно… — Он снова пристально посмотрел на меня. — Знаю, о чем думаете. «Не очень-то кораблики им помогали…» Я… согласен с вами. Но ко вселенской борьбе добра и зла как подходить с земными мерами справедливости?… А иных мер у нас нет. Вот и думаешь: «Взрослые часто сами виновники своих бед. А дети-то при чем? Я знаю, что Господь утешит их в Своем Царстве. Но отчего не дано им было прожить полную земную жизнь? Да и те краткие годы, что выпали им, — разве они были жизнью?… Или есть какой-то всеобщий закон развития мира, по которому без детского страдания не обойтись?… Или впереди такая награда, что искупит всё?»