«Никому не рассказывайте о средстве, благодаря которому вы преуспели однажды: оно может вам пригодиться и в другой раз».
– Герцог…
– Средство оказалось удачным, ну и отлично. А король теперь в очень плохих отношениях со всем семейством Таверне.
– Признаться, герцог, только вы умеете выдавать за действительное то, что существует лишь в вашем воображении.
– Вы не верите, что король рассорился с Таверне? – спросил герцог, стараясь избежать ссоры.
– Я не это хочу сказать.
Ришелье попытался взять графиню за руку.
– Вы настоящая птичка, – сказал он.
– А вы – змей!
– Вот так так! Стоит ли после этого спешить к вам с хорошими известиями?!
– Дядюшка! Вы заблуждаетесь! – с живостью вмешался д'Эгийон, почуяв, куда клонит Ришелье. – Никто не ценит вас так высоко, как ее сиятельство; она говорила мне об этом в ту самую минуту, когда доложили о вашем приходе.
– Должен признаться, что я очень люблю своих друзей, – сообщил маршал, – и потому я пожелал первым принести вам новость о вашей победе, графиня. Знаете ли вы, что Таверне-старший собирался продать свою дочь королю?
– Я полагаю, это уже сделано, – отвечала Дю Барри.
– Ах, графиня, до чего этот человек ловок! Вот уж кто и вправду змей! Вообразите: он усыпил меня своими уверениями в дружбе, сказками о старом братстве по оружию. Ведь меня так легко поймать на эту удочку! И потом, кто мог подумать, что этот провинциальный Аристид приедет в Париж нарочно для того, чтобы попытаться перебежать дорогу нашему умнейшему Жану Дю Барри? Только моя преданность вашим интересам, графиня, помогла мне прозреть и вновь обрести здравый смысл… Клянусь честью, я был ослеплен!..
– Ну, теперь с этим покончено, судя по вашим словам, по крайней мере, не правда ли? – спросила Дю Барри.
– Разумеется, да! За это я вам отвечаю. Я так грубо отчитал этого ловкача, что он, должно быть, теперь смирился и мы остались хозяевами положения.
– А что король?
– Король?
– Да.
– Я задал его величеству три вопроса.
– Первый?
– Отец.
– Второй?
– Дочь.
– А третий?
– Сын… Его величество изволил назвать отца.., потворствующим, его дочь чопорной, а для сына у его величества вообще не нашлось слов, потому что король о нем даже и не вспомнил.
– Отлично. Вот мы и освободились от всего их рода одним махом.
– Надеюсь!
– Может быть, отправить их назад в их дыру?
– Не стоит, они и так не выкарабкаются.
– Так вы говорите, что этот юноша, которому король обещал полк…
– У вас, графиня, память лучше, чем у короля. Впрочем, мессир Филипп – очень приятный мальчик, он на вас бросал такие взгляды, против которых трудно устоять. Да, черт возьми, он теперь не полковник, не капитан, не брат фаворитки; ему только и остается надеяться, что его заприметите вы.
Старый герцог пытался, словно коготком ревности, царапнуть сердце племянника.
Однако д'Эгийон в ту минуту не думал о ревности.
Он пытался понять ход старого маршала и выяснить истинную причину его возвращения.
По некотором размышлении он пришел к выводу, что маршала прибил к Люсьенн ветер удачи.
Он подал графине знак, перехваченный старым герцогом в зеркале, перед которым он поправлял парик; графиня поспешила пригласить Ришелье на чашку шоколаду.
Д'Эгийон ласково простился с дядюшкой, Ришелье не менее любезно с ним раскланялся.
Маршал и графиня остались вдвоем перед столиком, только что сервированным Замором.
Старый маршал взирал на все эти уловки фаворитки, ворча про себя:
«Двадцать лет назад я взглянул бы на часы со словами: „Через час я должен стать министром“ и стал бы им. До чего же глупо устроена жизнь! – продолжал он говорить сам с собою. – Сначала тело ставим на службу разуму, а потом остается одна голова и становится служанкой тела; нелепость!»
– Дорогой маршал! – проговорила графиня, прерывая внутренний монолог гостя. – Теперь, когда мы снова стали друзьями, и в особенности сейчас, пользуясь тем, что мы одни, скажите, зачем вы изо всех сил толкали эту юную кривляку в постель к королю?
– Ах, графиня, – отвечал Ришелье, едва пригубив шоколад, – я как раз спрашивал себя об этом: понятия не имею!
Глава 24.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Герцог де Ришелье знал, чего можно ожидать от Филиппа, и мог бы заранее предсказать его возвращение, потому что, выезжая утром из Версаля в Люсьенн, он повстречал его на главной дороге по направлению к Трианону; он проехал мимо него достаточно близко, чтобы успеть разглядеть на его лице все признаки печали и беспокойства.
И действительно, в Реймсе Филипп сначала взлетел по ступенькам служебной лестницы, а потом испытал на себе всю боль равнодушия и забвения; вначале Филипп был даже пресыщен выражением дружбы всех завидовавших его продвижению офицеров и вниманием командиров, но по мере того, как холодное дыхание немилости заставило померкнуть восходящую звезду Филиппа, молодой человек стал с презрением замечать, как от него отворачиваются недавние друзья, как предупредительные командиры начинают на него покрикивать. В его нежной душе боль оборачивалась сожалением.
Филипп с грустью вспоминал то время, когда он был безвестным лейтенантом в Страсбурге и когда ее высочество еще только въезжала во Францию; он вспоминал своих добрых друзей, своих товарищей, среди которых он ничем не выделялся. Но с особенным сожалением он думал теперь о тишине и уюте родного дома, хранителем которого был верный Ла Бри. Как бы невыносима ни была боль, ее легче перенести в тишине и одиночестве, дающим отдохновение ищущим душам; кроме того, заброшенность замка Таверне, свидетельствовавшая не только об упадке духа населявших его людей, но и о скором физическом разрушении, в то же время располагала к размышлениям, близким сердцу юноши.
Еще труднее Филиппу было оттого, что рядом с ним не было его сестры, ее мудрых советов, почти всегда безупречных, потому что они исходили из ее гордого сердечка, а не из жизненного опыта. В том-то и состоит замечательная особенность благородных душ, что они, сами того не желая, способны подняться над повседневностью и зачастую именно благодаря этой способности им удается избежать болезненных столкновений или ловушек, чему, как правило, не могут противостоять ничтожные твари, как бы они ни пытались изворачиваться, хитрить и лавировать, барахтаясь в своей грязи.
Как только Филипп испытал все эти неприятности, его охватило отчаяние. Молодой человек чувствовал себя несчастным в своем одиночестве и не хотел верить, что Андре, двойником которой он себя считал, могла быть счастлива в Версале, когда он так жестоко страдал в Реймсе Тогда-то он и написал барону письмо, в котором сообщил о скором возвращении Письмо это не удивило никого, тем более – барона. Его поражало только то, что Филиппу достало терпения ждать, в то время как самому барону не сиделось на месте и он две недели не давал проходу Ришелье, умоляя его при каждой встрече ускорить события.
Не получив назначения в сроки, которые он сам себе наметил, он взял отпуск у своего начальства, словно не заметив презрительных насмешек, довольно тщательно, впрочем, завуалированных: вежливость считалась в те времена истинно французской добродетелью; кроме того, его благородство не могло не внушать знавшим его людям естественного уважения.
Итак, когда настал день назначенного им самим отъезда, а надобно заметить, что вплоть до этого дня он ожидал своего назначения скорее со страхом, чем с вожделением, – он сел на коня и поскакал в Париж.
Три дня, проведенные им в пути, показались ему вечностью. Чем ближе он подъезжал к Парижу, тем все сильнее пугало его молчание отца и, в особенности, сестры, обещавшей писать ему по меньшей мере два раза в неделю.
В полдень описываемого нами дня Филипп подъезжал к Версалю, когда, как мы уже сказали, герцог де Ришелье выезжал ему навстречу. Филипп провел в пути почти всю ночь, поспав всего несколько часов в Мелене. Кроме того, он был так занят своими мыслями, что не заметил герцога де Ришелье в карете и даже не узнал его герба.