Моя мать водила меня к эрцгерцогине Марии-Кристине, которая управляла Нидерландами вместе со своим мужем, герцогом Альбертом Сакс-Тешеном. Пока моя мать вела разговоры с эрцгерцогиней, меня отводили в кабинет, где показывали мне папки с эстампами. Я потом уже подумала, что это, без сомнения, было началом той превосходной, самой прекрасной в Европе коллекции гравюр, которую герцог Альберт оставил эрцгерцогу Карлу[13].
Мы поехали в Спа. Господин де Гемене приехал к нам туда, зачем – я так никогда и не нашла для себя объяснения. Во время этого путешествия он при каждом случае всячески старался принизить меня в глазах моей матери, чтобы она не испытывала ко мне ни малейшего доверия. Как предположил впоследствии господин Комб, он опасался, что я уже в курсе дурного состояния его дел, о котором моя мать не подозревала, и что я ей об этом расскажу. В Спа мы встретили многих англичан, приходившихся нам родственниками, и в числе прочих лорда и леди Грандисон. Моя мать повстречала там также герцогиню Инфантадо, которая приехала туда вместе с сыновьями ради своей дочери, маркизы дель Висо. Эта молодая дама вследствие злокачественной лихорадки позабыла все, чему ее учили. Ей заново пришлось обучаться чтению и письму. В двадцать лет она была почти как ребенок и играла в куклы. Недолгое время спустя чувства в ней проснулись благодаря страсти, которой она воспылала к господину Спонтену, владевшему герцогством в Брабанте. Он на ней женился; это герцог де Бофор. Она родила четырех дочерей и последними родами умерла. Герцогиня Инфантадо, урожденная Зальм, была очень почтенная особа. Она жила в Париже, чтобы дать образование своим сыновьям – молодому герцогу и шевалье де Толедо. Она часто говорила моей матери, что за этого последнего я выйду замуж, но мне эта шутка не нравилась.
Именно в Спа я впервые попробовала на вкус опасный яд похвал и успеха. Моя мать водила меня в городской зал в те дни, когда там танцевали, и танец маленькой француженки сделался вскоре одной из достопримечательностей Спа.
Граф и графиня Северные[14] тогда только что прибыли туда из самой России и никогда прежде не видели, чтобы девочки двенадцати лет танцевали гавот, менуэт и прочее, так что им показали этот своего рода феномен. Та самая принцесса, став российской императрицей, спустя тридцать семь лет не забыла тогдашнюю девочку, теперь уже степенную мать семейства. Она мне наговорила множество милостивых слов о том воспоминании, которое у нее сохранилось о моей грации, а особенно о моей тонкой талии.
Все располагало к тому, чтобы испортить мне и разум, и сердце. Моя английская горничная только и говорила со мной, что о всяких фривольностях, о туалетах, об успехе, о своих любовных победах и о том, какие победы предстоят мне через несколько лет. Она мне давала английские романы, но я, в силу какой-то особой причины, которую мне трудно сейчас осознать, не хотела читать плохих книг. Я знала, что бывают книги, которых девушке не должно прочесть; если бы передо мной о них заговорили, а я бы их знала, я бы не смогла не покраснеть от стыда. Таким образом, я считала, что проще мне будет от их прочтения воздержаться. Впрочем, чувствительные романы мне не нравились. Я всегда питала отвращение к преувеличениям и показным чувствам. Однако же я помню один роман аббата Прево, который произвел на меня большое впечатление; это был «Кливленд». В этой книге есть внушающие восхищение проявления преданности, а эта добродетель всегда более всего была мне по сердцу. Я настолько была расположена испытывать это чувство, что каждый день хотела выказывать его в отношении своей матери. Часто я проливала горькие слезы из-за того, что она не позволяла мне за собой ухаживать, сидеть с ней, оказывать ей все те услуги, которых желало мое сердце. Но она меня отталкивала, удаляла от себя, и я не могла разгадать причины такого отвращения к единственной дочери.
IV
Тем временем воды Спа сокращали дни моей матери. Однако же она не хотела возвращаться в Отфонтен, будучи уверена, что бабка моя встретит ее, как обычно, сценами и вспышками ярости. В этом она не ошибалась. Но поскольку состояние ее всё ухудшалось, ей пришла мысль сменить климат, обычная для тех, кто страдает этой жестокой грудной болезнью. Она захотела отправиться в Италию и попросила прежде о возвращении в Париж. Моя бабка на это согласилась и только тогда начала представлять себе истинное положение своей несчастной дочери. По крайней мере, с этих пор она говорила о ее положении как о безнадежном, каким оно и было на самом деле. По приезде в Париж бабка отдала моей матери свои комнаты, как самые просторные. Она окружила ее заботой, и для меня это так резко контрастировало с обычным ее оскорбительным обращением, коему я была свидетельницей за несколько месяцев до того, что я смогла поверить в истинность проявляемых ею чувств. Думая об этом в зрелом возрасте, я пришла к выводу, что крайности и метания естественны для страстного характера. Когда человек никогда не властвовал собою и всегда предавался любой склонности, не прилагая ни малейшего усилия, чтобы преодолеть себя, когда его не сдерживает религия и он зависит только от себя самого, нет причин не впасть во все возможные излишества и бесчинства.
За моей матерью очень ухаживали в ее последние дни. Королева приехала ее навестить, и каждый день из Версаля присылали курьера или пажа справиться о ней. Она слабела с каждой минутой. Но, что печалит меня и сорок пять лет спустя, когда я пишу эти строки, никто даже не заговорил ни о святых дарах, ни о том, чтобы пригласить священника. Я сама едва выучила катехизис. В этом архиепископском доме не было даже капеллана. Горничные, хотя среди них были и набожные, слишком боялись мою бабку, чтобы осмелиться об этом заговорить. Моя мать не думала, что конец ее близок. Она умерла от удушья на руках у моей горничной 7 сентября 1782 года.
Мне сообщили об этом печальном событии наутро. Проснувшись, у своей постели я увидела одну добрую старую даму, дружившую с моей матерью, которая и объявила мне о ее смерти. Она мне сообщила, что бабка моя уехала из дома и что я должна подняться, отправиться к ней и просить ее о защите и попечении; что отныне моя участь зависит от нее; что она очень не в ладах с моим отцом, который теперь в Америке; что она наверняка лишит меня наследства, если невзлюбит, к чему она весьма расположена. Мое юное сердце восстало против того притворства, к которому эта добрая дама пыталась меня склонить. Ей стоило большого труда уговорить меня позволить ей отвезти меня к моей бабке. Воспоминание о всех слезах моей матери, которые мне приходилось видеть, об ужасных сценах, которые ей приходилось переносить в моем присутствии, мысль о том, что дурное обращение, которому она подвергалась, сократило ее дни, – все это возбуждало во мне неодолимое отвращение к тому, чтобы отдаться под власть моей бабки. Однако же эта добрая дама уверила меня, что, если я хоть малостью не угожу бабке, суровый монастырь станет мне пристанищем; что мой отец, который, без сомнения, женится снова, чтобы иметь сына, не захочет забрать меня к себе; что меня, возможно, заставят принять постриг и отправят к тетке[15], монахине бенедиктинского монастыря в Монтаржи, которая сама не покидала этот монастырь с семилетнего возраста.
Госпожа Нагль – так звали эту старую даму – в конце концов привезла меня к бабке. Та разыграла сцену бурного отчаяния, которая оставила у меня самое тяжкое впечатление; я застыла в ужасе. Меня сочли холодной и бесчувственной. Намекали, что я не горюю о матери, и от этого столь ложного обвинения у меня в возмущении сжалось сердце. В один момент передо мной приоткрылся весь размах того двоедушия, на путь которого меня заставляли вступить. Но напомню, что мне было всего лишь двенадцать лет и что, хотя мой разум был развит гораздо более обычного для этого возраста и в образовании своем я уже очень продвинулась, я все же никогда не получала никакого ни нравственного, ни религиозного воспитания.