Яблоко Блюдце голубое, яйцо золотое, серебряное сито. Белою росою, розовой зарею яблоко умыто. Это на родины, это на крестины, это на венчание, это на прощание. Зимние тетради
I. Посещения Всю ту морозную, снежную и ветреную зиму я обитал у тебя в мастерской. Будни занимала служба, а досуги коротались как придется. В гостях бывали редко. Иногда нас посещали друзья и женщины, но чаще – грезы. Живые подробности той поры стали забываться, но стихи остались, и вот некоторые – тебе и другим на память. Слух напрягается в непроглядности вьюг и ночей. Взять скворечницу бы что ли смастерить? Сквозь вьюжный чад кто пойдет по доброй воле в гости!? Ходики стучат, да порой кукушка дверцу открывает – огласить получасье: все хоть сердцу веселее колесить! Пой же, время! Пусть надтреснут бой, одышливы мехи! Может быть, еще воскреснут, отогреются стихи! В самый час на плитке жаркой чайник ожил и запел, в самый раз весь круг заваркой обнести бы, да успел спохватиться: разве ж гости припозднятся по такой непогоде!.. Есть хоть гвозди, слава Богу, в мастерской. Вон в роще заиндевелой ветка оголенная закачалась. День-деньской перед глазами хладнокаменный январь. На сугробе гребнем замер вьюг стремительный словарь. Я бы зиму-зимски пропил — отлегло бы и с концом! Но в окне девичий профиль вспыхнул белым изразцом. От какого наважденья воплотилось на стекло отпечатком сновиденья мимолетное тепло? Невозможный этот случай не уложится в мозгу — пальцы разве лишь колючей изморозью обожгу. Вот что в воздухе витало, чем дышал я, что, хотя слов, казалось, не хватало, проявилось вдруг шутя! Белыми мотыльками вокруг фонаря снеговерть обозначена. Все хранит, что я утратил, горькой памяти подвал. До утра со мной приятель, гость заезжий, тосковал. О разлучных белых зимах горевали вполпьяна, словно вьюга нам любимых навевала имена. Не отбеливали совесть, не тревожили грехи. Помня все, забылись, то есть впали в белые стихи, не боясь тяжелым вздохом эту легкость перебить. Скоморох со скоморохом может сам собою быть. Ближе к трезвости по кругу шли остатки папирос… Проводил. И впал во вьюгу — в белый рой застывших слез. Из ложбинки в ложбинку снег пересыпается — места себе не находит. Тем лишь красит мой акрополь стужи мраморная мгла, что не сходит белый профиль в нише светлой со стекла. Пусть сосет тепло живое этот стылый зимний свет, пусть подобного покоя ничего печальней нет, но метелица немая хоть поземкой да жива! Вот и я припоминаю побеспечнее слова и спешу веселья ради чашку чая нацедить — ну, прилично ли в тетради общей вздохи разводить! Чем не скатерть-самобранка чистый лист, в конце концов! Чем еще не жизнь – времянка сочинителя дворцов! Вновь взметается снежный смерч, бесприютно свет обежавший. Все лицо зацеловала — мокрых век не разлепить. Метят ласковые жала все слезами затопить. Шалью белой облипает, нежным зверем льнет к жилью, и в дверях не отступает, тянет песенку свою. Утихает на порожке, растворяется в тепле, лишь серебряные крошки оседают на стекле. Это все, что на бумаге остается от меня, да и то боится влаги, а точней сказать – огня… Морок вьюги изнебесной завился в семи ветрах: чуть вздохни – и слезкой пресной обернется на губах. Мысли, как снежные вихри: прилетают и распадаются в прах, возникают и уносятся прочь. Я ушел. В себя. Далеко. Знаю, как тебе со мной рядом кутать одиноко плечи в шарфик шерстяной. Но не горько, а скорее терпеливо и светло, чашкой с чаем руки грея, в мутное глядишь стекло. Там, за ним, с исходом ночи, словно разом вслух сказать, звезды наших одиночеств начинают исчезать. Воет снегоочиститель, в чашке чай давно остыл. Как легко в мою обитель я тебя переместил! Если впрямь придешь ко мне ты — не столкнись сама с собой, не сожги моей планеты, грезы этой голубой. |