— Выбросьте из головы, — сказал Смерть. — Недосуг.
Он перепрыгнул через валявшуюся крышку гроба, прихватил лопату, прислоненную к дереву, и направился к узкой песчаной тропке, рассекавшей погост надвое. Тропа вела от кованых ворот в южной стене к маленькой саксонской церкви, высившейся на северной стороне. Рассвет озарял купы деревьев по обе стороны и тесные ряды могильных камней, укрытых под ними. Несколько букетиков увядших цветов — случайные вспышки цвета. Я слишком сосредоточился на нашем путешествии и ничего другого не замечал.
У церкви мы повернули налево и пересекли безлюдный проспект, после чего нырнули в узкий переулок; затем направо, в самом конце, по длинной улице на задах, куда выходили лавки, дома, кафе и кинотеатр. Наконец свернули влево и двинулись вниз по склону, изгибавшемуся к далекому лугу. Никого не встретили — ни бродяг, ни дворников, ни ворья.
Но поразительный опыт ходьбы, после того как я так долго пролежал неподвижно, навел меня на мысль, как я вообще мог довольствоваться житьем в гробу. Мощь земного тяготения, сопротивление мостовой под ногами — словно внезапный возврат к упоительному воспоминанью. Когда мы добрались до подножья холма, я так увлекся образами и ощущениями жизни, щекотавшими мой трупецкий мозг, что споткнулся о бровку, рухнул навзничь и приземлился подбородком.
Смерть подхватил меня, извлек из очередного кармана черно-белый в горошек носовой платок и приложил его к моей ране. Сжал мое плечо — в поддержку, а затем махнул рукой на здание строго через дорогу.
— Добро пожаловать в Агентство, — сказал он.
Четыре шофера Апокалипсиса
Если вам представляется готическая постройка с темными башнями, аркбутанами, витражными окнами и окованными железом деревянными вратами — зря. Никаких лошадей, закусивших удила, с пеной у рта, никаких низких туч или вспышек молнии вдали. Контора Смерти — простой двухэтажный угловой особняк с перестроенной мансардой и лестницей в подвал. Снаружи стояли три неприметных автомобиля, солнце всходило в чистом небе позади нас и намекало, что день будет погожий. Я заявил о своем разочаровании:
— И это все?
— А чего вы хотели? Фанфар? Сонмов в белых хламидах? Блудницу вавилонскую?
— Я б не возражал.
— Что есть, то и есть. Ни больше ни меньше.
Мы пересекли дорогу и взошли по короткой лестнице к единственному зримому входу — черной дубовой двери, прошитой железными заклепками. Смерть извлек кольцо с ключами, выбрал самый большой, старый и ржавый. Повернул его в замке, затем помедлил.
— Прежде чем мы войдем… — начал он. — В конторе нас четверо: я, Мор, Глад и Раздор. Есть еще Дебош, конечно, — помощник Раздора. Когда-то был подмастерьем, как и вы. Слишком всерьез его не воспринимайте. — Он толкнул дверь и шагнул в сумрачную прихожую, отделанную каменной плиткой, где поставил лопату к стене, а свой серый шарф бросил на крюк. Над крюком большими черными буквами значилось: «СМЕРТЬ». На соседних крюках — «ГЛАД» и «МОР» — я заметил два пальто, рядом крюк оказался пустым — «РАЗДОР». — Работа наша здесь отличается от того, что вы могли бы предположить. Большую часть практических задач выполняют назначенные Агенты на субподряде — это бывшие подмастерья вроде вас. — Он улыбнулся, явив одинаковые ряды заостренных желтых зубов. — Мы же сами здесь заняты в основном административкой, хотя обязаны раз в день являть местному населению свои навыки.
Я рассеянно кивнул.
— Держите руку на пульсе.
— Именно. До первого гласа Последней трубы! — Он до нелепого причудливо взмахнул длинными костлявыми руками, словно дирижер оркестра, одолеваемый шершнями, а затем внезапно обмяк. — Вообще-то, — признался он, — мне все это изрядно наскучило. Будто куда-то девался весь смысл… Не лежит мое сердце.
В конце коридора оказалась белая филенчатая дверь. Смерть распахнул ее, за ней открылся вид на высокую стопку бумаги, опасно колыхавшуюся на покрытым формайкой столе: верхний листок почти касался низкого артексного потолка[2]. Смерть неловко обогнул стопку и исчез.
Я настороженно последовал за ним. Все происходило слишком быстро.
В конторе имелось четыре похожих стола, расставленных квадратом: каждый обращен к своей стене, на каждом — горы бумаг. Листки валялись и на полу, бумажные дюны высились у конторских шкафов, бумажные пирамиды возносились у окон и сыпались с подоконников, документы липли к оборудованию, забивали вытяжки, сокрушали полки. Комнату от пола до потолка украшали бумаги и папки, договоры и записки, а посреди всего этого бумажного мира размещались трое людей, причудливее которых я вообще не видывал.
Словно кто-то щелкнул выключателем, три головы медленно повернулись и уставились на меня. Этот досмотр после тьмы гроба оказался устрашающим. Он прожег дыру в тонком слое уверенности в себе, какой я успел отрастить. Он меня иссушил. Волна тошноты вскинулась из живота к горлу. Я почувствовал, как у меня дрожит, а затем и отваливается нижняя челюсть — я стоял, полуразинув рот, не понимая, куда смотреть и что говорить.
Что-то в настырности их взглядов напомнило мне себя самого, когда я был жив, в детстве.
Когда был маленьким, я часто болел. Мать укрывала меня от общения с другими детьми, пока я не пошел в садик, а затем, когда ей наконец пришлось неохотно пустить меня к сверстникам, я два года маялся от одной хвори до другой. Когда б ни заболевал, она упрятывала меня в гнезде и окутывала собою, защищая, пока я не выздоравливал. Я же со своей стороны искал любой повод вернуться к ней.
И хотя отчетливо вижу один отдельный день и одно воспоминание, такой день и такое воспоминание могли быть любыми из моего детства. Картинка вечно одна и та же. Я лежу в объятиях матери на диване, облаченный в пижаму, завернут в мягкое белое шерстяное одеяло. Чувствую тепло и мягкость маминой кожи головой и ступнями. У меня жар, но тепло маминого тела проникает в тигель моей болезни. Мама оглаживает меня по голове, так нежно, так осторожно, что я ни за что не хочу уходить из этого мгновения, пусть в животе мне и противно. Я ни за что не хочу уходить, а она покачивает меня тихонько в огромных, мягких руках, шелковистые волосы свисают мне на разгоряченное лицо. Хочу остаться, застыв в этом жаре, а она склоняет голову и — так нежно — целует меня в щеку и убаюкивает.
Но у меня есть вопрос, которому нужен ответ прежде, чем я поддамся. Я хочу знать, когда закончится жар, когда закончатся и эта боль, и удовольствие. Я поворачиваю к ней лицо, готов спросить, а она инстинктивно притягивает меня к себе, готова слушать. Но я смотрю на нее, и вопрос застревает у меня в горле. Я не могу говорить — потому что меня сжигает яркий свет ее глаз, обугливает ужасная сила ее любви.
Беспредельная сила, неколебимая любовь.
* * *
Пока я стоял один, а мои новые наниматели меня оценивали, что-то от той силы и мягкости просочилось в меня и принесло утешение — даже после смерти. Но телесный паралич не отпускал меня, покуда тип посередине этого причудливого трио не сокрушил кошмарную тишину.
— Могло быть и хуже, — сказал он, облизывая губы. Он был крошечным, лысым, болезненным существом с ручками-палочками, ножками-палочками и головой, похожей на голыш, изрытый оспой. Одет в черные сапоги, черные носки, черные джинсы и черную футболку, украшенную белой эмблемой — весами. На его столе под дюжиной документов, сплошь помеченных «СРОЧНО», лежала черная матерчатая кепка.
Смерть ободряюще похлопал меня по спине.
— Если учесть, как он умер, хорошо еще, что он тут весь целиком.
— Как его звать? — Это произнес младший член компании — прыщавый подросток, одетый в модный розовый костюм и кожаный галстук в тон. Телосложением юноша походил на ощипанного цыпленка, голос писклявый и противный, как у детской игрушки. Из ответных стонов стало очевидно, что уважения к нему тут никакого, не говоря уже о любви.