— Я тебя ведь не отпускал. Куда ты так сорвался? Откуда, каким ветром к нам занесло…
Монах пожал худенькими плечами, диковато блеснули его чёрные глаза.
— Ладно, ступай!
— Иосия знает…
Иоанн послал послуха за Иосией, начал тому выговаривать — давно, мало-помалу, накопилось:
— Не честолюбив ли ты, брат? Донесли, что келью срубил втай от меня — я на оное благословения тебе не давал и не даю! Кирпич мы готовить начали, камень для нового храма — пошто тебе в стороне быти, на ково же твоя-то доля трудов падает — думал о сем? Это — присказка, а сказка такая: принимаешь тут, без меня, пришлых, постригаешь молодь — указ же царский нарушаеши! Не пришлось бы после нам с тобой власы на головах драть, как казённый спрос-то явится. Спрос первый с меня… Думай и не подводи беду под монастырь…
Они сидели у Сатиса, у самой воды — рядом горел маленький нежаркий костерок, лёгкие языки пламени мягко лизали яркую медь начищенного котелка — вода для ухи в нём ещё не закипала.
Иосия чистил рыбу, строго взглянул из-под насупленных бровей на Георгия — тот полулежал на мягком лозняковом прутовье, подкидывал в огонь мелкие сушинки. Уже завечерело, худощавое лицо молодого монаха хорошело от розовых отсветов костра.
Иосия едва не кричал:
— Явился ты к нам без указа о пострижении, безвестно в каких монастырях живал, какое нёс послушание. Чево скрытничаешь? Навязываешься в духовные дети ко мне…
— Грехи бы ты мне отпустил, Иосия… — тоскливо отозвался Георгий.
— Так, велю распахнуться, сказывая как на духу. Не в церкви мы, чужих ушей тут нет — развязывай язык обычным рассказом! Ворчит Иоанн, а он ведь прав, прав…
— Страшна моя подноготная… — жалобно сознался Георгий.
— Не испугаешь — пуганы многим…
Георгий кривил губы, пощипывал молодую русую бородку.
— Что ж ты, молодо-зелено… — Иосия осторожно закладывал куски рыбы в кипящий котёл. Склонился над костерком с растрёпанной пегой бородой, страшный своей глубокой теменью глаз.
— Коли приказуешь— признаюсь. Великое своё прегрешение открою…
— Не душегубство ли?!
— Как можно! А и без тово тошнотой живу…
— Не запирайся!
— В миру был я Григорием Зворыкиным. Родитель мой Абрам Никитич служил в драгунах и убит под Полтавой. Двух годков остался я без отца при матери в сельце Погорелках Костромского уезда. Подрос, тут матушка отдала к дьячку в научение грамоте. Осилил азы, а после пленные шведы испытывали в латыни и арифметике… Я, Иосия, из хорошей фамилии. Один дядя Кафтырёв — стольник, другой Кафтырёв же — флигель-лейтенант гвардии, а дядя Зворыкин дворецким во дворце его императорского величества…
— Важные дядья! А чево ты в монашество-то кинулся при такой родне?
— Сказать правду — запутался… В двадцать четвёртом году века нынешнева приехал в Москву к дяде Кафтырёву для приискания места. Как-то, в долге, в коротке ли — иду одинова разу в задумчивости по мосту через Москву-реку, вдруг останавливает незнакомец и так-то ласково спрашивает: что, милой, запечалился? Чтой-то вид у тебя нездоров. А я и отозвался, ответил, что точно скорбен: на голове за ухом нарыв вскочил и не сходит, хоша и пользовался аптекой. Машет тот встреченный рукой: аптека не всё долит. Пойдём, я тебя сведу к знатному лекарю…
— И пошёл?
— Затмило голову — пошёл! Пошёл, как тот бычок на вервии! Завернули в какой-то домичек, некий старик — сказался он мне мельником Адмиралтейской волости, тут же нарыв у меня посмотрел, прощупал, присыпал оный некоей толчёной травкой, сверху чистую тряпицу приложил и — скажи, спустя неделю стала оседать моя шишка, а после и вовсе осела!
— Какой лекарь! — Иосия присел рядом, рассказ Георгия захватил его, и он уже торопил: — Ну, дале, дале!
— Пошёл благодарить. Старик спрашивает: здешний ли я. Признался: костромской, приискиваю хлебное место. Старик не сразу стал заманивать: «А хошь, чтоб к тебе люди были добры, судьбу твою устроили?» «Как, говорю, не хотеть такова, очень даже желательно».
— И что же?
— Дал мне старик каких-то кореньев носить на груди. Тут дядя Кафтырёв сыскал мне место у графа Сантия, что служил по герольдии — гербы городам являл. Собрался он в Петербург и повелел мне собираться с ним. Меня, как дёрнуло: надой зайти к старику! Зашёл, сказываю, что коренья ево без пользы ношу. Усмехнулся: закопай ты их тут! и — наставляет: «Как явишься в Петербург, то пойди ночью на перекрестье дорог и скажи: хочу идти к немчину Вейцу. Тут явятся к тебе двое и отведут. Вейц-то и сделает, что захочешь».
Иосия встал, пригляделся к котлу, снял своей большой ложкой поднявшуюся пену в ухе и подложил в костерок несколько сосновых шишек.
— Ну-ну!
— Через день-два там, в Петербурге, явился я ночью на перекрестье дорог и сказал, что велено стариком. И тотчас, как из-под земли выросли двое и повели меня каким-то садом. Ввели в некий дом, в комнату и оставили перед Вейцем. Горели свечи… Поклонился я… Рассказал о московском старике, что службу ищу, пожить хочется во всякое удовольствие… Вейц ответил, что готов он устроить мне удовольствия, только надо отречься от Христа.
— Вот те на! — изумился Иосия, он даже о надзоре за ухой забыл — стоял перед костерком с открытым ртом. — Что же ты?!
— Испугался! Хотел тут же убежать, да Вейц ухватил за руку и так-то ласково мне: «Чево испугался… многие мной удоволены…» И тут же передал мешочек с серебряным замочком. Поглядывает на меня. Он молчит вроде, а я слышу его голос: «Тут тысяча червонцев — трать на что похочешь — битте!» А дальше… Пока я держал тот мешочек в руках, Вейц развязал у меня галстух и неистово сорвал с шеи серебряный крест, забрал его себе, а мне велел положить деньги в карман.
— Как же ты мо-ог… Изъяснись!
— А вот так… Как у меня вырвалось, говорю: «Быть уж так, стану жить на этом свете по твоей воле, чтоб было за что в грядущем веке муку терпеть». Ну, после этова Вейц велел мне проговорить слова отречения от Христа и покаяния и готовность следовать сатане… Подсунул мне бумагу, и я написал клятву и подписал под ней свое имя кровью, которую Вейц пустил из правой руки моей большой булавкой. Тут же Вейц запретил креститься, читать молитвы, потом позвал во внутренний покой, принесли вина, и он меня поздравлял. Пили много, до беспамятства: я и ночевал у Вейца. С тех пор в церковь я не ходил, крестного знамения на себя не накладывал — являлся к немчину, брал денег сколь хотел и тратил их на распутство…
— Злочастный! Эк ты ему, вражине, угодил! Да-а… Не зря молвится: грех ходит не по лесу, а по людям…
Монахи помолчали. Где-то у Сатиса, у Саровы ли тревожно кричал коростель. Костёр садился — постреливал по сторонам мелкими угольками.
Георгий, задумчиво глядя на пепельные окрайки костра, продолжал:
— Дале боле! Вейц как-то толмачит: «Вот если бы ты моей воле последовал несумнительно — я бы приставил к тебе двух бесов в услужение». Последовал!.. И, как бывало потребую — являются в человечьем обличье и прислуживают: приводят людей, лошадей. Только лошадей я оставлял не доезжая до дома, где жил. Считал, что лошади-то сиречь бесы. Вейца бесы называли князем.
— Ты что, не помнил о себе, как уж так предаться дьяволу? — ахал Иосия.
— Так уж… Теперь вот дивись. Сказано же: коготок увяз — всей птичке пропасть! Но вот однажды пригласил меня хозяин дома, где жил, на обед. Зашёл, сидим, и среди прочево, разговор о священных предметах. Так горячо хозяин говорил! И будто кто разбудил меня: совесть, ужас поднялись во мне — душа вскинулась: что же, окаянный, наделал! В святки двадцать пятого года отпросился я у графа Сантия в родную деревню. Гостили мы с матерью у дяди Кафтырёва до масленой недели… Во дни Великого поста я исповедался в своём селе, объявил священнику о своём грехе страшном и решил уйти в монастырь. Купил платье чернеца и, не сказавши матери, поехал на богомолье в Киев…
— Чево же матери-то не признался, пошто притаил своё. В чём помешка была?!