Он и в этот раз не удержался, взобрался на сторожу — какой широкий огляд до самого окоема! И никакого прогалу в твердой щетине сосновых вершин. Что-то вдруг захотелось босичком пробежаться по той вершней щетине — вот бы славно! Ребячество, ей-ей!
Скоро заметил Иоанн переменчивость леса тут, на Старом Городище, где бор заметно прорежен — вот и они рубят себе на потребу… Безветрие, солнечно, и лес манит к себе, обволакивает, сладко дурманит голову запахом стволовой сахаристой смолки, душной пахучей теплынью прогретой хвои, жесткого брусничника и прелью лежалых колодин… Но вот дохнул откуда-то ветер, небо затянуло тучами, разом встревожился бор, разлохматились лозняки у Сатиса, потемнела, почужела боровина, и уже охватывает непонятная тревога.
А ночью у костерка все чудится, что кто-то большой, неповоротливый шевелится, натужно кряхтит в буреломах, неловко продирается сквозь чащу, идет на мягких лапах к людям и наконец, оказавшись рядом, совсем близко — тяжело дышит едва ли не в самый затылок… Страшно! Что у монахов заступой: только просьбенное слово к Богу. Топоры — рядом, но тот, кто так пугает из живой, мятущейся темноты, тот вовсе не боится острых лезвий. Путаются боязливые мысли, кто же там за спиной… Оглядка не концом ли, не последней ли минутой…
Нелегко стать лесным человеком, на это уходят годы. А пока вот — нежить или постыдное смятение души… Но мало ли россказней и про то, как тот же медведь валит, заламывает человека в лесных дебрях…
А Филарету едва ли не каждую ночь чудились разбойники. Иоанн, как мог, отводил этот страх: какая корысть лихим людям нападать на монахов, какую поживу найдут? Нет и нет, Филаретушка, разбойники фартовые пути-дороги сторожат да богатые усадья…
Угнетала Филарета и скудость брашная. Что было посытнее, языку милей, скоро съели: велики ли заплечные мешки! Пришло время, только сохлый хлеб да крупы в медном котле у монахов, а время-то мясоеда! Днем — тяжкая работа топорная, и вот кричит уставшее молодое тело ввечеру, скорбеет в истощении. И надо же, пора-то какая, пока ни ягод в лесу, ни грибов. И рыба еще клюет плохо. Вот только комарье с каждым днем лютей. Нажгут за день, за вечер так, что до полуночи скоблись пятерней.
Просыпался в поту и жажде Филарет — страх, какое-то грудное удушье захватывало, все чаще в мыслях гнало туда, на степной или луговой простор, к людям.
Настал день и час — походя, как-то легко, вызывно даже объявил инок, что уходит он в свой Санаксарский, что сие невозбранно, вольному — воля…
Невесело Иоанну. Впервые понял слышанное от Тихона, от старцев, что пустынножительство — это особый подвиг. Однажды и он склонился к мысли, что не снесет одиночества. И ругал себя: родитель навяливал денег, а он в пустой гордыне не взял. Какой однако чревоугодник Филарет. Кабы сытость, авось бы светлей ликом ходил…
Шли дни. Как-то с утра посеялся мелкий обложной дождь, они сидели в своем шалаше едва не промокшие, жалкие. Спасали заплечные мешки из грубой холстины. Первым Иоанн сложил свой куколем на голове и прикрыл спину. Нарочито бодро спросил:
— Раскиселился… Ты чево, друже?!
Филарет лениво потянулся за своим мешком. Тоже прикрыл голову и спину, нахохлился и не отозвался.
Иоанн видел, что сдал его подруг. Узкое лицо с молодой жиденькой бородкой похудело, заострился нос, и заметно выперли высокие скулы. И с каждым днем угасали у инока серые глаза — хлипким вышел на поверку!
Они сварили к вечеру кашу, дождь кончался, неторопливо хлебали ее из медного котла. Каша вышла невкусной: постное масло кончилось почти неделю назад.
Иоанн все еще пытался ободрить младшего собрата:
— Стезя наша — стезя терпения. Мужествуй крепко! Надо претерпеть тугу одиночества, голода и холода — все, что определено для человека. Не боле тово! Да какое одиночество! Сказал же Иисус: где вас двое, трое, там и Я…
Филарет открыто пожалобился:
— Живот кричит! Родитель сказывал, что в здоровом теле обиталище здорового духа.
— Куда ж ты пойдешь?
— В Темников, в Санаксарский! И тебя зову. Угодничать Богу можно и в обительских стенах…
— Угодничать-то можно, а вот подвиг вершить. Вставай, брате, помолимся! Укрепляйся, говори «Отче наш». И подумай после, а завтра объявишь. Утро вечера мудренее.
Всю ночь опять стучал в берестяную крышу шалаша тихий дождь. Лес притих, ночь дышала тяжелой сыростью.
Филарет скоро уснул, а Иоанн все ворочался, — лезли в голову разные мысли: лес заготовили, игумен Тихон отпускных дней не оговорил. Идти обратно в Введенский не хочется, как он старцам покажется — подумают, осудят. — вот оно молодо-зелено… А что если с Филаретом в Санаксарский?
Давненько уж звали Иоанна дороги. Не худо бы походить по родной земле, по святым местам и обителям, приглядеться к монашеству, поклониться святыням православным, приять от мудрых мудрости… Этим и тешил себя до утра, а когда поели, сказал:
— Ну, воздохни — шагаем в Темников!
Уходили со Старого Городища тихими, пристыженными, с мыслями о своих слабостях: смалодушничали…
Филарет ушел, Иоанн навалил на вход в шалаш тяжелых сучьев, елового лапнику, прислонил толстую слегу, постоял, молча покаялся: «Господи, как же человек слаб и как жалок в своем естестве… Но я еще вернусь сюда!» — почти клятвенно сказал вслух Иоанн и начал спускаться к Сатису.
Филарет стоял с полным туесом воды.
— Вот, набрал…
— Ну, пойдем благословясь!
Им предстояло шагать тридцать пять верст.
… Санаксарский монастырь, объявившийся у тихой реки Мокши, открыли повелением Иоанна Грозного, как и Кадомский, как многие другие для крещения мордвы после третьего победоносного похода царя на Казань. Его чаще называли в народе Сенаксарским — рядом по летам зеленели обширные богатые луга, что приписали к обители.
Знавал Иоанн бедные арзамасские монастыри — свой, Введенский, «особный» Троицкий, но Санаксарский удивлял на каждом шагу видимой, неприглядной бедностью. Когда арзамасец пришел в него, у чернецов имелся один сносный кафтан, его надевал тот, кто отправлялся в уездный городок по случившейся нужде. Службу в храме правили чаще в лаптях.
Подивил Иоанна и не очень-то обременительный общежительный устав обители. Однажды он сказал об этом игумену, тот погрозил пришельцу сухим перстом, упредил жесткой правдой:
— В чужой монастырь со своим уставом не ходи!
— Я смуту не затеваю, — поторопился успокоить старика Иоанн. — В смирении явился к вам…
Неожиданно в обители оказались книги, завещанные неким помещиком, и Иоанн много читал. Может, поэтому братия и выделила арзамасца. Внезапно умер иеромонах — лишились умудренного в церковной службе старца, и игумен решил отправить Иоанна в Москву на принятие священнического сана.
Кончалась Рождественская неделя 1692 года.
— Я, перво, к батюшке на глаза… Как раз оказия — обоз идет в Арзамас. Тулупа нет, и сапоги мои истоптались. А потом, сказывают, Москва денежку любит…
— Без денег везде человек худенек… Ладно, слетай в свою отчину. Эк, ты какой торопкой! Челобитье-то наше забери, вот. Не смять бы…
— У меня большая сума кожаная.
Игумен подал свернутую в трубку бумагу и тут же благословил на дальнюю дорогу.
Глава третья
1.
Фёдор Степанович, сухонький, легкий, проворно выскочил из-за стола, обнял и, едва Иоанн на иконы в красном углу перекрестился, едва снял с себя верхнюю одежину и теплые с печи валенки надернул, потащил сына за стол.
— Слава Богу-свету, поставил ты свою пяту на родные стогны. С дороги, с устатку согрейся с нами…
— А матушка где же?
— К родне пошла, попадья звала проведать. А мы вот тут с Нилушкой попустили себе малость…
Из-за стола поднялся пожилой грузный монах с широким красным лицом, черными, как смоль, волосами и громадной бородой с нитями первой седины. Иоанн помнил чернеца из Нижнего, рождением-то он из ближнего села Веригина, доводился отцу дальним родичем. Случалось, иногда встречались вот так, когда Нил оказывался на отчей земле.