Пётр Еремеев
Ярем Господень
Слово о книге
Давно знаком с творчеством талантливого прозаика из Арзамаса Петра Еремеева.
Тема, выбранная писателем, — первые годы существования почитаемого и в наши дни богохранимого центра православия Саровской пустыни — заслуживает самой сердечной поддержки.
Повествование «Ярем Господень» — это и трудная судьба основателя обители иеросхимонаха Иоанна, что родился в селе Красном Арзамасского уезда. Книга, написанная прекрасным русским языком, на какой теперь не очень-то щедра наша словесность, найдет, не сомневаюсь, благодарного читателя. Кроме тщательно выписанной и раскрытой личности подвижника церкви, перед читателем проходят императорствующие персоны, деятели в истории православия и раскола, отечественной истории, известные лица арзамасского прошлого конца XVII — первой половины XVIII века.
Книга несет в себе энергию добра, издание ее праведно и честно послужит великому делу духовного возрождения Отечества.
Ю. Адрианов, председатель Нижегородского фонда культуры.
***
ПО БЛАГОСЛОВЕНИЮ ЕПИСКОПА БАЛАХНИНСКОГО, ВИКАРИЯ НИЖЕГОРОДСКОЙ ЕПАРХИИ ИЕРОФЕЯ
Глава первая
1.
Иваша ждал Улиньку. Ждал, чтобы заглянуть в густую синеву её глаз, своими глазами ещё раз спросить о главном, о носимом в себе.
Катенька — сестрица младшая, припала к проталинке в обледеневшем кутнем окошке и в ладошки захлопала, весело закричала:
— Иду-у-ут!
Жёстко заскрипели стылые железные петли калитки, дробно застучали в сенях мёрзлые сапоги, распахнулась низкая дверь в избу, и с высокими завертями резвого морозного воздуха ввалились девки в крытых и нагольных шубейках, в ярких платках набойчатых.
Встали полукружьем, коротко помешкали, пошептались. Заводила — та, что вперед выступила, зачастила высоким, чуть простуженным голосом:
— Дозволь, молодой боярин, коляду пропеть, таусень покликать.
Иваша русой головой тряхнул, руками в поклоне развёл.
— Радуйте!
Девки дружно, весело запели:
Летала же пава по синему морю
— Таусень!
Не летай ты, сокол, высоко
— Таусень!
Не маши крылами далеко
— Таусень!
Много бояров во Москве
— Таусень!
Нет боле крестьян по Русе
— Таусень!
Нет такова молодца
— Таусень!
Как Ивана Федоровича
— Таусень!
Он на добром коне поезживает
— Таусень!
На высокий терем поглядывает
— Таусень!
На высоком тереме
— Таусень!
Сидит девица-душа
— Таусень!
И бела, и румяна, хороша
— Таусень!
Добру молодцу суженая
Кончили девки петь, низко кланялись с выбросом рук, кликать начали:
— Сытости дому!
— Дождя на поле!
— Лад в семье!
— Коровок во двор!
— Будь в работе спор!
… Летели из лёгкой берестяной кошёлки на Ивашу, на скоблёный пол частые золотые брызги овса.
Колядницы смеялись, а Иваша с поклоном раздавал им лесные орешки и загодя купленные в Арзамасе медовые пряники. Особо качнулся перед Улинькой, поймал взгляд её горячих любящих глаз и возрадовался: вот и ответ жданный!
В этой своей радости почти не углядел, как девки с весёлым гомоном опять напустили в избу ядрёного зимнего морозца, как хлопнули тяжёлой замокшей дверью.
Часом или двумя позже приехал из-за Тёши-речки родитель, позвал отмётывать сено.
Троерогими деревянными вилами ворочал один Иваша — отец сидел на деревянном чураке, искоса поглядывал на сына, выросло чадо, во всём наметился статный парнина.
Иваша собрал остатки сена с саней, поставил в конюшне вилы, и тут Фёдор Степанович поманил его.
— Ходи сюда, садись.
Сын, отряхивая с шапки и плеч короткого рыжего чапана сенную труху, присел на край питьевой колоды для скота, смущенно зарделся лицом: знал, догадывался — станет увещевать родитель. Сходил он в дом, а там уж Катенька, эта сорока-белобока, скоро настрекотала о приходе колядниц.
Родитель оминал свою заиндевелую светлую бороду, нарочито хмурился. Начал выговаривать:
— Али тебе не ведом царёв указ?! На моих памятях Алексей Михайлович строго-настрого осудил кликать колядниц и усень, запрет наложил на скоморошество, игрища непотребные, дал в городы и уезды наказ крепкий, чтоб впредь никакова бесчинства, что супротивно христианскому закону. За все эти неистовства быть от царей в великой опале и наказании…
Никакой особой строгости в голосе отца Иваша не слышал и потому отговаривался едва ли не со смешком.
— Не успел упредить девок, за книгой сидел…
— Ульяна их привела — догадываюсь, — теплел глазами Фёдор Степанович. — Добра девка подниматся, слышно, и благонравна. Такую бы залучить в дом — ле-естно!
Иваша открыто заулыбался, хотел своё сказать, но родитель осадил, покрепчал в голосе:
— Ты, паря, возьми всё же в толк, не будь простоумком. А как на мою старую голову падёт та опала, как донесут в Арзамас соборному протопопу. И чево после ждати мне, церковному чтецу,[2] за ослушание твоё? Скажут: не отвращал отрока, попустил бесовскому…
— Да у нас в Красном вроде изветчиков нет, — пытался оправдаться Иваша. — А и сбегает в Арзамас какой подслушник — дядюшка нам крепкой заступой!
— Эт-то ладно, что Михаил у нас священствует, что в согласии он с протопопом и с игуменом Спасского. Всё ж в последний раз упреждаю. А то не посмотрю… косицу надеру!
… Из двора Поповых, от конюшни, хорошо виделась лёгкая шатровая церковь Рождества Христова. На тёмном от летних загаров срубе её вспыхивали сейчас белые крылья голубей, неподалёку в белейшей пышности высокого сугроба стояла в тихой зимней дрёме старая ветла, густо облитая сверкающим серебром инея. Блестели на солнце чистые снега и на низких крышах мужицких изб, кое-где из снежных шапок дразняще проглядывало литое золото обдутой ветром соломы.
— Пошли, пощипыват! — Фёдор Степанович потёр ладонями покрасневший нос, стряхнул с усов и бороды намерзшие сосульки и встал.
— Матушка пирогов морковных напекла, — поддразнил родителя Иваша.
— Пироги — дороги-и! — едва не пропел старший Попов и пошагал к крыльцу.
А Иваша ещё малость постоял у прясла, радуясь этому яркому деньку, радуясь тому, что так славно у него на душе: Улинька-то всё, всё глазами ему сказала. Ах, ластовица милая!
2.
В жданный канун Ивана Купали забегали красносельские девки из калитки в калитку, из ворот в ворота, зашептались, зашушукались — начался сговор, как завтра ладить, в лугах гуляти.
Земля слухом полнится: сказывали преж, что в иных-то местах купальская ночь, а падает она на самую летнюю теплынь растворную, зело шумна, греховна даже. А по обычаю села Красного «купальни» начинаются едва ли не с первого воскресения после Пасхи, как ведро стоит, и продолжаются до остужения речной воды.