— Да что тут стряслось?
Дорофей подошёл устало, его обожжённое, навсегда иссиня-красное безбровое лицо виновато вытянулось.
— Сказывай!
— Опять пограбили нас тати.
— Да как уж так, Господи…
— Мало тово, Ерофеюшку ослопом убили…
Сели у поварни на дровяные чурки. Иоанн торопил с рассказом, но Дорофей скоро говорить не умел.
— Кто же ждал такова… Мы уж на утрене стояли. Вдруг двери — настежь, врываются в церковь с грозным лаянием. Одни с дубьем, другие с рогатинами, но и с ружьями — развелось ноне ружей… Кинулись, было, злодеи на амвон, мы опередили и встали лицом клицу. Тут и кончили Ерофеюшку. Такое свирепство… Ну, какие мы вояки… Повыбрасывали нас из храма и начали грабеж, потащили облачения, утварь, до укладки с деньгами добрались. Что рёву, что стону было… Бросились душегубы шарить по кельям, — рабочим избам — семь подвод наших же нагрузили и — за ворота, только их мы и видели. В церкви больше порушено, чем взято…
— Не посылал вдогон?
— Ково же, отче?! Побитых, искалеченных, с голыми руками… Ино дело: барские мужики из Кремёнок и кинулись с ружьями вверх по Сатису, да где-е… Там такая чащоба, такие глухие боровины — иголку в стогу сена искать…
Иоанн тут же обошёл кельи, обнёс пострадавших тёплыми словами, утещил, а утешением одни слова: наш удел терпеть! Бог всё видит, ничто для Всевышнего не утайно, и каждому Он воздаст по заслугам…
Сходил игумен и на поклон праху Ерофея. Какой простосерд был, до седых волос оставался дитём кротким, а тут — гляди, восстал!.. Вечная ему память!
В поварне, голодный, похлебал щец пустых с чёрствым хлебом и пошёл к себе. Ещё на свету прилёг, да так, намученный дорогой, и уснул до утра.
…Кончалась обеденная трапеза, и Иоанн частенько закрывался для письма и чтения.
Уж довольно у него книг и бумаг накопилось.
С годами открылось монаху, что книги имеют особую власть над ним. Он знал содержание каждой, но оказалось, что и внешний вид их не безгласен — он зовёт чтеца к главному, к содержанию страниц, но и ждёт, чтобы хозяин дотронулся до них, поласкал взглядом и чуткими пальцами переплёт, хотя бы просто так полистал, дал пошуметь, подышать старым страницам. И не случайно Иоанн сам переплетал обретённые книги, подклеивал ветхие страницы — монахи вменили ему переплётное послушание, как и плетение лаптей…
На отдельной полке, в лубяной коробке, лежали его письмена.
Как хорошо иногда вернуться к ним, полистать, приглядеться «свежими глазами» к написанному, опять, пусть и не в прежней полноте, пережить прошлое, часы напражения ума и сердца.
Четыре рукописи оставит после себя первоначальник Саровской пустыни.
Устав монастыря. Он хорошо отразил опыт православного монашества, признан был ещё современниками Иоанна «строгим». В нём две части. В первой — 24 главы, во второй — 8 глав. В них изложены строгие правила иноческого жития. Начинаются они с обязанностей игумена и кончаются обоснованием его удаления из пустыни за могущие быть нарушения устава. К первой части устава Иоанн присоединил наказ о пользе монашеского общежития. Вторая часть устава посвящена церковному благочинию, воскресным службам, чину молитвенного правила общего и келейного, с поклонами. Завершает вторую часть устава «пристежение», суть которого выражена в таких мудрых словах: «Всяко дело мера красит. Лучше меньший подвиг устава творити на малое время постоянно: нежели высоко начинати и многая творити на малое время и по своей воле».
Иоанн сознает: устав — это свято, навсегда. И через много-много лет его слово, воля первых иноков Саровской пустыни — тем лучшим заповеданием, на камне которого и будет предбудущими монахами созидаться высокое служение Богу и Миру.
Он берёт, листает и свое «Сказание» — знает, что не завершит его, оно продолжится следующим игуменом…
С добрым умыслом начато летописание пустыни. Он начал его так: «Сказ о пустынном месте (Старом Городище), о знамениях, бывших на месте оном, и о начале монашеского жития на том месте, где ныне строение церквей Божиих, и о земле оной, и о пещерах… о всём том писано подробно в особой книжице».
Иоанн склоняется над рукописью, читает: «Книга сия если и не риторическая добротными словами упестренная, но истинна… простых речей и произношений зрима, более самим первоначальником была писана вчерне».
Особо дороги для Иоанна два других его труда: «Сказание о обращении заволжских старообрядцев и раскольников заволжских» и «Похвала на обращение заволжских старообрядцев и увещание к обратившимся».
Обе работы говорят о том, что игумен Иоанн воспринял раскол православной церкви как беду в родном отчестве. Он знал историю раскола, с пониманием и с братской любовью относился к отпавшим от церкви, этой любовью, тепрением возвратил в неё немалое число заволжских старообрядцев и, более того, продолжал увещать прежних скитников, духовно окормлять их.
О миссионерских трудах Иоанна в конце XIX века сказано: «Он сам и его сочинения представляют… исключительное и в высшей степени отрадное явление в православной полемике против раскола XVII и первой половины XVIII столетия… Иоанн в беседах своих со старообрядцами в полной мере использовал трактат „Жезл правления“, „Увет“ и другие труды отцов церкви, но приведённые доводы у него смягчены кроткою искренностью, в беседах нет гордого презрения и насмешек, все они дышат искренним участием к староодрядцам. Наряду с этим в его работах немало и собственных размышлений и определений в делах веры».
…Звонили к вечерне.
Как, однако, засиделся, вот и в церковь идти. А и ладно: добавил и сегодня к «Сказанию», не утаил бывшего, того что должно оставить памятью.
Опуская гусиное перо в глиняный стакан, подосадовал: опять, не спросясь, послух долил в плаконец воды, и чернила побледнели — как же сразу-то не заметил? Летописание — надолго вперёд и чернила должны изливаться на бумагу в полном насыщении своего цвета. Чернильных орешков у келаря пустыни хватает и чего же он, послух?
Вечером не усидел в покое — весна будоражила, имеет она власть и над старым человеком, над его вечно молодой душой.
Под окном домика разрастается молодая черёмуха. Начала она цвести, и Иоанн услышал её тонкий пахучий зов. Подошёл, тронул пальцами побуревший ствол — он совсем ожил за долгий весенний денёк и ласково отзывчив.
Черёмуху Иоанн привёз отсадком из палисада родительского дома. Это сестрица Катенька как-то откопала и завернула вместе с землёй в сырую тряпицу, и подала молча. Только сердца брата и сестры тогда не молчали…
Иоанн порывисто отошёл от черёмухи.
Она неизменно, по-особому расслабляла его.
Вот стоило только вдохнуть её крепкого горьковатого аромата, закрыть глаза, и тотчас увидел он давно бывшее, виденное: свою любую Уленьку в белом холщовом платьице с яркой вышивкой на груди, рукавах и по низу широкого подола. Она в черёмуху лицо своё прятала, и так зазывно глядели из белой кипени пышного цветения её синие влюблённые глаза…
Давно запретил себе старый монах вспоминать это давнее, весеннее, но вот каждый год об эту пору так будоражит его цветущая черёмуха. А в июне, в ту душную купальскую ночь в её волшебном таинстве — второй раз за год, является перед ним волнующим белым видением его юная обавница…
Жива ли ты, ладушка…
5.
С утра собирался дождь, но потянул с полуденной стороны ветер, и тяжёлая, рваная синева туч как-то разом завалилась за обеспокоенный сосновый бор. К вечеру духота спала, и Иосия собрался на Сатис удить рыбу.
Тут, в удалении от Сараклычской горы и от пустыни, монах давно присмотрел сухое место, в одно из долгих отсутствий Иоанна срубил себе небольшую келью и подолгу, случалось, живал у Сатиса.
Как-то приехал из Москвы Иоанн, в трапезной увидел незнакомого монаха: молодой, но какой-то изнуренный, с беспокойными вороватыми глазами.
— Как наречён в малом чину?
— Георгием… — робко отозвался чернец и ринулся было на улицу. Иоанн заступил дорогу.