— Вот так Тишайший нас с тобой уложил… А Пётр Алексеевич родителево ещё и своими указами укрепил: не имать земли у инородных! Это мудро у нас установлено! Я в Петербурге от нашего флотского, от купца же нашева, что в Лондон плавал, наслышан: ворвался всякий сброд в Северную Америку — коренных индейцев, как зверей, стали отстреливать, а земли их закреплять за собой — что деется просвещенными-то!
Иоанн припомнил:
— Как-то старые бумаги я в Спасском перебирал… Иоанн Грозный наказывал первому епископу казанскому, чтоб не утеснял татар, нашей веры насильно не навязывал и только проповедью, только согласной любовью! Но возвращаю вас, Степан Иванович, к моей заботе. Когда искал я землю для храма, то уверился — окрест ничейные земли, потому и записали тридцать десятин на князя Кугушева. Пахотных угодий близко нет — леса и леса… И вот, ежели тот царев указ не про нас…
Путятин понял намёк, ему не хотелось огорчать игумена, и он с шутливой сердитостью, спросил:
— Вы, святые отцы, одначе сговорились…
— Не прозреваю намёка…
— С утра пришел священник Софийской церкви, отец Василий…
— Чево он?
— Прихожане усердные поставили каменну церковь вместо прежней, деревянной. А тут указ подоспел опять же: не посвящать храмы чудотворным иконам Божией Матери…
Слова князя отозвались в Иоанне болью: впервые слышал о таком указе. Как же это… Это же немыслимое царь повелел!
— Но храм-то сей стоит у нас в Арзамасе со времён Грозного. Новгородцы сюда царём поселены… В память святой новгородской Софии… В память прежней отчины…
— Знаю-ведаю, — воевода соглашался с Иоанном. — Сказал я отцу Василию: обожди малость — уляжется, забудется… Бог — Свое, Мать Божья — Свое в обиду не дадут ни смерду, ни царю!
— Дожили!
— Далее, чур не надо! — во время предостерёг Иоанна Путятин и перевел разговор на то, с чем пришел игумен.
— Давно ли арзамасцы считали, что устрояют твой монастырь на своей земле. Теперь губернии отмежоываны, и пустынь Саровская в тамбовской черте. Обидно… Ну, начну хлопотать, положим… А как скажут: не в ту губернию, князюшка, заехал! Святой отче, тебе тож могут сказать: не много ли похотел?!
— Воньми, князь… Монастырю жить впредь и впредь, учреждение сие общежительное, поселяются у нас ведь те, большей частию, кто на мирскую обочину вытолкан, кто готов своими трудами кормиться, как же без земли?!
— И без милостыны людской, без подаянья…
— Тако, Степан Иванович! Милостыня у православных, это же участие к другому, любовь и к незнаемому человеку. Милосердием народ наш веками от греховной черствости, жадности очищается, у нас ведь Христовым именем в любой и бедной избе за стол посадят!
— То верно! — добрел лицом Путятин.
— И последнее, Степан Иванович… Церковь, монастырь — очаг духовный. Всё преходяще, кроме духовного! Церковь и монастырь человека настоящего соделывают, а это для отечества дороже всево — так я мыслю!
— Учёно, красно говоришь! — князь встал. — Убедил! Пошлю земского писаря, пусть близ твоей пустыни потихоньку сведает о хозяевах земель. А ведь в Темникове мой хороший знакомец — напишу-ка я ему. Ну и сам ты, отче, дерзай. Тебя ведь из приказа, из дома помещика просто так не выгонишь — с жезлом!
Воевода подошёл под благословение, на том и расстались.
Зашёл Иоанн в Введенский, но Афиногена не застал и, выйдя на площадь, вспомнил, что подумывал зайти к архимандриту в Спасский — с кем же «отвести душу» в разговоре!
Обширный монастырский двор пропах яблоками, как и деревянный домок Павла за собором.
Архимандрит кутался в суконную однорядку, пожаловался, что сквозняк «прохватил». В глазах его поблескивал сухой болезненный жар. Но голосом Павел бодр, даже весел. Хвалился:
— В Пустыни и Чернухе прежний неуём раскольничий унял, но не всех ещё обратили к церкви. В Волчихе остатнюю мордву крестили. Отписал о сем митрополиту Стефану в Рязань…
— Зачтётся богоугодное!
— Мне уж никаких зачётов не надобно. Я пустынских и чернухинских от беды отвел. Послышу, власти наступают на старообрядцев круто. А ты чево глазами пасмурен?
— Воевода как горячим варом обдал! Поп Василий приглашал князиньку на освящение нового храма, а Путятин не пошёл — испугался.
— Он на службе, ево дело указы блюсти… — Павел помрачнел. — Царь православный[51] вроде бы, а не верует в чудотворные иконы — это же… Дальше-то и сказать страшно. Он и на монахов ругань поднял, не по нутру ему чёрное Христово воинство… Бродят-де по градам и весям бездельно… Кстати, один бездельный чернец ко мне цидулю мужицкую занёс и на стол выложил. Отогрелся у меня за столом да и признался, что переписывал крамолу — фискалов не остерегался, оставлял листы мирянам для прочтения. На-ка вот…
Иоанн принял сложенную четвертушку бумаги, развернул.
— Убористо написано…
— Вникай.
«…Как его Бог на царство послал, так светлых дней не видали, тяготы на мир, рубли да полтины, да подводы, отдыху нашей братии крестьянству нет… Какой он царь? Он крестьян разорил с домами, мужей наших побрал в солдаты, а нас с детьми осиротил и заставил плакать век… Мироед! Весь мир переел: на него кутилку перевода нет, только переводит добрые головы».
Иоанн отложил истретый, грязноватый уже листок бумаги, побывавший, как видно, во многих руках.
— Что ж, из песни слова не выкинешь — горько жалобится наш оратай…
Умный Павел приложил своё, отмолчаться было неудобно.
— На правду запоров нет!
Ободренный архимандритом, Иоанн посетовал:
— Нет у народа теперь патриарха-заступы, то и терпит он беды. Но что же архиреи наши, ужели нет такова, кто бы глас свой поднял противу нечестия царскова?
Павел насторожился, коротко, хитро взглянул на Иоанна, а потом доверчиво распахнулся в рассказе и дальше:
— Да нет, не оскудели мы в противлении. Помнишь, при Иване Грозном… А патриарх Гермоген в Смутное время. А ныне тож… Или ты забыл Митрофания воронежского. Вначале он близко сошелся с царем, когда тот корабли в Воронеже строить начал. Помогал святитель царю и советом, и казной. Вот раз пригласил Пётр Алексеевич к себе владыку во дворец. Пришёл Митрофан пешком, а как увидел, что перед входом во дворец языческие боги из камня повыставлены — махнул рукой, да и повернул восвояси. Услышал об этом сам, впал в гнев, а он страшен в своём неистовстве, передал, чтоб готовился святитель к смерти. Митрофан выслушал посланца, да и отозвался словами апостола Павла: «Мне бо еже жити, Христос, и еже умереть, приобретение». Эк, напугал чем, смертью! И приказал ударить ко всенощному бдению, дабы подготовиться к смертному часу. Узнал об этом царь, впал в расслабление, приказал убрать идолов и успокоить святителя. Тогда только Митрофан и предстал пред царскими очами, и спросил: «Да ты чей царь, русский ли?!» Так-то вот!
Иоанн тоже доверился:
— Слышал я о Митрофане, да кратко… А вот в Москве же слышал: Патриарх Адриан не расстриг епископа тамбовского Игнатия до самой своей смерти, а слуги царские тово требовали. Вина-то Игнатия в чём… Умилился он до слёз, когда слушал Григория Талицкого, который назвал царя антихристом… А к воеводе я — начал хлопоты о земле. Видел ты наши места — будет у моей обители землица — жить-быть ей вовеки!
— Вона на что ты замахнулся — дерзай! А теперь маленько паточить стану Петру Алексеевичу. И этой правды не выкинешь… Царь у архирея сидел за столом. Служка подавал водку Петру Алексеевичу. В смятении, споткнулся молодёшенек, да и облил камзол государя. Что делать?! Иной бы помре со страху, а этот, архирейский, тут же нашёлся, да и весело так, как на блюде, подал: «На ково капля, а на тя, государь, излилась вся благодать!» Царь засмеялся и простил монаха! Ну… — Павел ласково взглянул на Иоанна, — поговорили, поярились малость — на сим вяжем узел…
— Завязали! — ответно улыбнулся Иоанн.
…Он пришёл в Арзамас и с тем, чтобы поклониться праху своего бывшего подруга Ивана Васильевича Масленкова — скончал земные дни свои достойный всяческой похвалы арзамасский купец.