Атаман, а он выделялся богатой шапкой, подошёл, уперся концом сабли в грудь монаха. Обрадованно заплескался словами:
— Казначеюшко… Слушай: князья в платье, бояре в платье, давай на платье и нашей братье!.. Где клад Сараклычский?!
Атаман дышал в лицо монаха горячим бражным перегаром.
— Какой-ой клад, да мы ни сном ни духом… — Дорофей едва шевелил разбитыми губами.
— Жги-и-и! — взревел атаман.
Сзади на Дорофея навалились двое. Ему завернули руки и стали толкать к огню. В лицо ударил сухой жар, задымилась борода, он едва успел зажмурить глаза, едва услышал как сухо затрещали брови и начала лопаться кожа на щеках. Сцепив зубы Дорофей молчал.
Его отдернули от жадных языков пламени.
— Го-во-ри-и…
— Враки про клад, изве-ет…
Монах жадно хватал ртом горячий смрад своей бороды, дикая боль нещадно драла его опалённое лицо.
— Жги-и!!! — исступленно орал атаман.
Разбойники торопились и потому перестарались: голова Дорофея опала на грудь, он потерял сознание. Его, обмякшего, бросили к паперти церкви, и он уже не слышал, как истязали других монахов… Большинство из них претерпело муки, ибо знали, что страдают за Божье. Паисий, кого опалили первым, приподнялся с земли, вытер сукровицу с губ, силился улыбнуться.
— До красных знамён вы нас побивахом, злодеи. Придёт час и на вас. На Божье вы посягнули, строг будет спрос…
— Молчи, старый пёс! — атаман пинком уложил старика. Тот захрипел и затих.
Разбойники кинулись в церковь, сорвали в притворе второй замок, забрали в ризнице пятьдесят рублей, что хранились там, начали собирать облачения, церковную утварь и вязать узлы. Затем кинулись в конюшню, запрягли коней, сбросали на телеги уворованное и помчались с монастырского двора. Преследовать их было некому. На площади догорал костёр, несколько избитых связанных монахов валялись в пыли. Дорофей не подавал признаков жизни.
Вызволили из келий запертых, пошли к храму и развязали повязанных, принесли в келью Дорофея — он не помнил себя в жару. После — много лет монах не мог делать тяжелую работу, на всю остатнюю жизнь лицо его осталось с пугающей краснотой без бровей и ресниц, борода всё же отрасла, пробилась.
Приехал Иоанн и повинился перед всеми чернецами, перед Дорофеем: не разделил с братией красных знамен, не опалён жестоким огнём…
Лицо Дорофея было в страшных коростах, зарастала кожа медленно.
— Мое на тебя пало, друже, — скорбел Иоанн, сидя возле лежавшего Дорофея. — Болезнует мое сердце, прости!
— Попустил Господь… Что моё, то моё — не убивайся! — силился улыбнуться Дорофей. — За други своя и ты бы претерпел. Аще случится и ещё претерпим. Бог терпел и нам велел!
Иоанн признался в давно обдуманном:
— Надо нам, Дорофеюшка, заводить больничную келию, как в Спасском в Арзамасе. Искусный там лекарь, из монахов же.
— А что-о… Случись какая беда вот так свалит — от ково тут, в лесу, ждать пособий…
— Фёдор к нам недавно пришёл. Молод, грамотен… Вот мы ево и пошлём в Спасский — пусть перенимает врачевство. Просил постричь — постригам! А теперь — теперь ночную дозорину держать станем. Всё поспокойней будет. Било у ворот повесим. А послуха-то ты взял себе?
— Тот же Фёдор сидельцем, квас подносит, брашно. Ништо, скоро оклемаюсь, зарастёт на мне…
— Крепись!
3.
Арзамас с годами несколько поблёк в глазах Иоанна. Он повидал уже разные города, пригляделся к яркой шумной Москве и поневоле иногда сравнивал…
Прошёл мост от Выездной слободы, и на горе открылись знакомые очертания крепости. Она и впрямь обветшала, осела нижними венцами, там и тут подгнили уже и срединные части стен, так что обнажилась слежалая земля с крупными оспинами белого камня, когда-то набитого в бревенчатые тарасы.[50] Виделись осыпи, поруши и следы пожаров, чёрные подпалины удручали — тленны труды рук человеческих, как и сам он, перстный… Скосилась Стрелецкая башня на северо-западной стороне крепости, только главная Настасьинская — восьмерик на четверике, стояла ещё гордо: подновляли, не иначе.
Иоанн перекрестился и вошёл в город.
Воротников — дневной стражи, что-то не увидел. С внутренней стороны крепостной стены, рядом с воротами белела вышорканная лавка для тех пожилых или обременённых ношею, кто поднимался довольно крутым съездом Воскресенской горы. На эту лавку Иоанн и присел, перевёл дух.
Рядом, в караульне, тихо переговаривались солдаты, оттуда тянуло табачным перегаром и дегтем смазанных сапог.
В этот небазарный день тихо, безлюдно на площади, и Иоанн полюбовался на каменную церковь его, Введенского, монастыря. Предместник Тихон понимал красоту. Потому и перенес наружный облик древнего владимирского храма сюда, в Арзамас на церковь своей обители. Наличники окон лепо украшены и завершение Божьего дома легко и красиво. Прозревал игумен второй этаж поднять для летнего храма, да казна-то монастырская не прибывала — так, едва концы с концами сводили монахи. Был и он, Иоанн, строителем Введенского, а тож не скопил на благое дело — кормились только щедротами благодетелей. С удивлением подумал: как же он когда-то пришёл для пострига в этот монастырёк со стариками, которые тихо, один за другим уходили на вечный покой. Э, погоди, старики не успели поднять храм, но вот тебя-то они выстроили для святого отшельничества. Вечная благодарность вам, старцы!
Иоанн сидел в воеводской канцелярии — годовал в Арзамасе новый воевода князь Степан Иванович Путятин.
Косился зло на прибылые бумаги воевода и открыто сетовал:
— Вот опять целый короб набрался — разбирай и чеши затылок. И всё спешное, всё к несумнительному исполнению!
Знал, знал Иоанн — не за морем жил, сколь охочи чиновные в столичных и губернских канцеляриях переводить дорогую бумагу. В последние годы и впрямь воеводам покоя нет — указ за указом: собирали рекрутов под Азов… А давно ли тридцать плотников и столяров, да пятерых кузнецов самолучших Пётр забрал в Воронеж корабли строить. А сверх того на охрану новоявленного Таганрога — так, будто город-от нарекли, взяли наших же стрельцов, пушкарей, воротников крепости, а ещё и казаков впридачу.
— Наладился царь народ щипать…
— В последнем-то годе избышего века из Арзамасского уезда аж более тысячи мужиков угнал на север к «слюзному делу», канавы копать. Это пеших. Да ещё сто десять мужиков с подводами. И скажи: отбирали самых сильных. Как же бабы и дети выли — стон-стоном стоял в уезде. Сгинули селяне без возврату. И ведь тако по всему царству… А нынче, к прямым грозным указам царя добавились бумаги «Господина Сената» «которому всяк их указам да будет послушен». А ещё вот, по словам князя, теребит его очередной указ, в коем о судах нелицеприятных, о сборе молодых дворян для военной службы, а паче того даётся строжайший наказ печься воеводе об исправном сборе подушных и прочих окладов «понеже деньги суть артериею войны являются».
Путятин затяжно вздохнул, не таясь, пожаловался:
— Вона-а, из Казани присылки. И тоже упреждают: ответ дать в скорые сроки. — Воевода ворчит: — Тож удумали-учинили… К Казани нас оттерли. Оселом затащили в Казанскую губернию. Нижний-то ближе. Да Нижний давно Арзамасу друг ближний!
Князюшка сидел в свете окна с босым лицом: бритые щеки и широкий подобродок отливали синюшинкой. Вот поглядел бы родитель на своего великовозрастного отпрыска — не узнал, за срам бы такое обличье счёл. Пёстрый, иноземного покроя камзол сидел на дюжей русской фигуре плохо, белый затасканный парик все время сбивался набок — истым чучелом сидел за своим столом воевода, и только умные пронзительные глаза под тяжёлыми веками и внушали к нему почтительное уважение.
…Для воеводы и Иоанна подьячий читал всё ещё действующую статью «Уложения» Алексея Михайловича от 1649 года. Когда он закончил, Путятин устало махнул рукой.
— Поди!
Остались одни. Князь погладил потрёпанный кожаный переплёт книги, улыбнулся одними уголками мясистых губ.