Литмир - Электронная Библиотека

– Вы, Иван Силыч, – начал он, переходя на официальный тон, – очень хороший человек, может быть, даже славный. В особенности когда молчите. Но ваше молчание, к сожалению, не золото. Я не знаю, как вы учились в гимназии и учились ли в ней вообще. Вашей голове свойствен органический порок – неумение мыслить, в том числе – логически.

Вы говорите о счастье, когда, как вы выражаетесь, каждый человек знает свой артикул. Вы говорите мудреными словами, а народ – проще и выразительнее: каждый сверчок знает свой шесток. Вы когда-нибудь задумывались о том, что такое счастье? На этот вопрос и более счастливые умы не могли найти ответа. Чтобы выработать формулу человеческого счастья, нужно знать, в чем заключается несчастье человека. Нужно переболеть этим несчастьем, нужно в самом себе, в своем собственном сердце ощущать все то, что нужно мне для того, чтобы я чувствовал себя человеком, все то, что дает мне счастье, все то, что не оскорбляет меня, не искажает моего человеческого достоинства.

Он хотел продолжить, но в это время из сгущающихся сумерек вынырнул Иван.

– Ваше поручение исполнил, – доложил он брату. – Завтра на рассвете нас будут ждать на берегу.

– Спасибо, Иван Иванович! – поблагодарил Успенский брата. К предстоящей рыбалке он отнесся со всей серьезностью и попросил: – Я вас, Иван Иванович, попрошу подготовить с Александрой Васильевной большую кастрюлю. Да заготовьте дров. Да не забудьте про соль, картофель и пшено. Да миски поищите с ложками. Ведь учитель наверняка забудет про это. А нам надо угостить Ивана Силыча валдайской ухой. С дымком. А пока я буду вам премного благодарен, если вы вынесете нам на свежий воздух по рюмочке водки и ломтику лимона.

Иван осуществил просьбу брата незамедлительно. И мы снова запыхтели папиросками.

– Так вот, наш славный Иван Силыч! Формул человеческого счастья много. У Некрасова своя, у Толстого своя, у Достоевского своя. Но никто в отличие от вас не считал за счастье покорное сидение на своем шестке, оскорбляющее человеческое достоинство! Я не теоретизирую, а исхожу из собственного жизненного опыта, потому что не одно десятилетие прожил, как и вы, Иван Силыч, в атмосфере гнетущего надругательства над человеческой личностью.

Иван Иванович занялся сборами на рыбалку, и Глебу Ивановичу пришлось самому сходить на кухню, чтобы сызнова наполнить рюмки. Процедура повторилась. И, подымливая, Успенский продолжил разговор.

Хмельная добавка смягчила сердце Глеба, и он вновь стал называть меня Силычем.

– Я родился и вырос, Силыч, в Растеряевом царстве. Его законы в полной мере соответствовали вашим представлениям о счастье. Мне еще повезло, что ближайшее окружение, родители и родственники не были его типичными представителями. Отец мой родился в многодетной семье дьякона села Богоявленского Епифанского уезда Тульской губернии. Он был дельным, честным и умным чиновником, который на свои гроши помогал и многочисленным бедным родственникам, и тем малознакомым людям, о нужде которых подсказывало ему сердце. Он окончил духовную семинарию в Туле, но пошел по другой линии. Еще семинаристом давал уроки детям советника тульской палаты государственных имуществ Глеба Фомича Соколова, на дочери которого – Надежде Глебовне – и женился.

Детство свое я помню с ранних лет, но в родственных связях и взаимоотношениях не разобрался и по сей день. Помню только, что верховодил в семье дед Глеб Фомич. Родители мои предпочитали не ослушиваться. При императоре Николае Павловиче он получил высокий чин, дворянское достоинство и право на пансион. Поэтому к своему благодетелю относился с величайшим почтением и не сомневался в его непогрешимости. Иными словами, Силыч, он знал свой шесток, не высовывался и, по вашему разумению, был счастлив. Отец мой Иван Яковлевич был раскрепощеннее духовно, но зависимее в бытовом отношении. Да, дед был откровенным монархистом, но судить я его за это не могу, потому что и сейчас думаю, что эта форма правления соприродна эгоистической человеческой сущности да и отвечает национальным особенностям русского характера, по преимуществу крестьянского. Мужик же русский, Силыч, постоянно подчиняясь велениям природы или противоборствуя им, привык опираться на собственные силы, монархизм у него в крови и иного строя он не мыслит.

Отблеск света керосиновой лампы, которую в последний заход за добавкой Глеб поставил на подоконник окна, падал на скамейку и на его лицо. Я глядел на него, но оно было невозмутимо. Позднее, когда появились очерки Успенского «Крестьянин и крестьянский труд» и «Власть земли», в которых он напрочь уничтожил политические амбиции народников-революционеров, рассчитывавших на бунтарское начало мужика, я понял, что эти мысли бродили у него ранее.

– Я не сужу деда и потому, – продолжал Глеб Иванович, – что он проявлял заинтересованность в моей судьбе. У Надежды Глебовны, моей матери, хранилось дедово письмо по поводу моей неустроенности, в котором Глеб Фомич советовал моим родителям уделять сыну больше внимания. Строчки эти засели в моей голове. «Школа нужд, – писал дед, – есть школа мудрости. Быть может, пройдя эту школу, Глебушка выйдет, как злато из горнила, с прекраснейшей нравственностью и блестящим, возвышенным умом. Если вам нечем с ним поделиться, то, по крайней мере, пишите ему как можно чаще, утешайте и ободряйте его, чтобы он, по крайней мере, не унывал и возложил все свое упование на бога».

Я, Силыч, возложил упование на бога, и он помог мне пройти сквозь Растеряево царство, сохранив в душе веру в добро, не растратить попусту нравственные силы. А все должно было вести к этому.

То, о чем я писал в «Нравах Растеряевой улицы», да и в «Разоренье» тоже, я ничего не выдумывал. Все имеет под собой документальную основу, я только каким-то образом оправлял ее, огранивал, что ли, если воспользоваться красивым словом, которых я терпеть не могу. Вы мне не поверите, Силыч, у меня очень сложное отношение и к Гоголю, и к Ивану Сергеевичу Тургеневу. Мой плебейский дух не выносит ни фокусов сороковых годов, ни манерность и нарочитую искусственность, к которой склонялся Гоголь. Мне претят, например, его описания Днепра, южнорусских степей, плюшкинского сада, которые в качестве шедевров словесности красуются во всех хрестоматиях.

Вот сейчас Скабичевский – хороший он человек, но слишком склонный к учености – придумал теорию монструозности типов. В Растеряевом царстве каждый тип, каждый характер были настолько изломаны средой, настолько загажены жизненной пеной, что сами по себе являлись монстрами. Под этой пеной трудно было раскопать искру божию. Все то, что меня окружало в молодые годы, было какой-то кунсткамерой, в которой экспонаты демонстрировали не физиологическую патологию, а духовные, психологические, нравственные качества.

Был у нас, например, в округе военный писарь (подлинную фамилию его не помню, но в рассказе я его назвал Хрипушиным), который с давних пор слыл искусным лекарем. Жил он в глухой улице и не один, как все были уверены, а с раскольницей-женой, от которой ему не было житья ни днем, ни ночью. Может, именно она и подвигнула его, чтобы не умереть с голоду, заняться лечебным промыслом, в котором он использовал преимущественно средства радикальные. У одного чиновника, например, в ухе с детства сидел обломок грифеля. Не имея надлежащих инструментов, Хрипушин предложил ему стать вверх ногами, но грифель освобождаться от уха не захотел. Другого своего пациента, который надорвал живот, Иван Алексеевич лечил тоже весьма нетрадиционным способом: брал больного за плечи и, держа за ноги, встряхивал несколько раз.

Это насколько же растеряевцу надо было быть замордованному и верующему во всякую чепуху, чтобы создать Хрипушину славу лекаря и безропотно выкладывать ему нехитрые деньжонки, сопровождая их к тому же рюмочными подношениями.

А видели бы вы, Иван Силыч, его физиономию, которая, думаю, была немаловажным элементом его лекарских успехов. Такого не могла бы придумать самая монструозная фантазия.

Большая круглая, как глобус, голова была покрыта толстыми рыжими волосами и обладала щеками до такой степени крепкими и глазами, сверкавшими таким металлическим блеском, что при взгляде на него непременно являлось в воображении что-то железное, литое, что-то вроде пушки, готовой к выстрелу. Эта кованая физиономия была вся налита кровью, которая до хрипоты стиснула его шею и выдавливала наружу огромные серые глаза, которые могли поразить человека даже неробкого десятка.

9
{"b":"673325","o":1}