А потом начал там и блудословить, не придавая своим статейкам ни малейшего значения. Это была литературная поденка, работа вынужденная, из-за куска хлеба, стакана чая и малой толики чего-нибудь покрепче. На большее не хватало, но существовать позволяло. Да и комнатенку снимать тоже: дело-то ведь молодое…
Как назывались мои статейки, опять-таки не помню! Не думаю, что ими зачитывались взахлеб. Но они давали мне возможность поддерживать реноме журналиста и даже журналиста-прогрессиста. Помню, что не раз писал что-то для неприметного московского «Зрителя», в котором в самом начале шестидесятых годов появился один из первых рассказов Глеба Успенского под тургеневским названием «Отцы и дети». Кто кого опередил, не знаю. Но, наверное, Тургенев, потому что Успенский название своего рассказа вскоре изменил.
Тогда же один из рассказов Глеба появился в журнале Льва Толстого «Ясная поляна», по-видимому, по протекции двоюродного брата – Николая Успенского, который писал рассказы из простонародной жизни и был проафиширован как новое литературное светило в статье Чернышевского «Не начало ли перемены?» О какой перемене шла речь, я сейчас тоже не припомню.
Вообще в судьбе Глеба Успенского много провиденциального. Когда ему не было и двадцати лет, судьба толкнула его на пересечение путей с Толстым. А потом и с Тургеневым. Восторгу молодого писателя не было пределов, когда в журнале «Библиотека для чтения», с которым Глеб тогда же начал сотрудничать, его имя появилось в объявлении рядом с Тургеневым. Младший брат Глеба Иван, который родился почти на двадцать лет позднее (они и умерли с этой возрастной разницей), рассказывал, что об этом объявлении начинающий писатель радостно информировал родителей, присовокупляя: «Мне даже самому смешно».
Я позднее прилепился тоже к «Библиотеке для чтения», потом к благосветловскому «Русскому слову», к «Делу», «Отечественным запискам», перешедшим в руки Некрасова. Еще чуть позже, уже в восьмидесятые годы, – к «Русскому богатству», «Слову», «Устоям» – журналам народнической ориентации, которые импонировали мне не столько направлением (хотя народолюбие как непосредственное чувство, но не идеологию у меня нельзя было отнять), а самой бытовой атмосферой – какой-то душевной раскрепощенностью, отсутствием меркантилизма и завистливости к успехам других, всегдашней готовностью, освободившись от срочных дел, посвятить свободное время дружеским возлияниям.
Глеб Успенский тоже принимал участие в этих изданиях и потому пути наши довольно часто пересекались и простирались далеко за пределы редакционных контор, в места, где мы с легкостью необыкновенной освобождались от наших нищенских заработков, блаженно веруя в то, что будет день – будет и пища. К Глебу меня, наверное, тянуло еще и то, что мы оказались с ним земляками, туляками. Это выяснилось вскоре после нашего знакомства с ним. Мы учились с ним в одной гимназии, правда, я чуть позже, поскольку был моложе него.
Тульская гимназия находилась на Хлебной площади, где время от времени воздвигался эшафот для конфирмации и наказания кнутом преступников. Чаще всего это случалось в двенадцать часов, когда была большая перемена и из окон можно было видеть всю процессию и экзекуцию. Там же, в гимназии, я заочно и познакомился с Глебом, имя которого как лучшего ученика красовалось на золотой доске.
Он был очень впечатлительным ребенком и при виде процессии отбегал от окна, боясь услышать страшный крик преступника, раздававшийся после каждого удара. Многие же гимназисты, чтобы лучше видеть экзекуцию, взбирались на штабеля досок и бревен, которые продавались на площади.
Дом Успенских находился на Бариновой улице. В конце нее, несколько в стороне, стоял острог, из которого в определенные дни под трескотню барабанов гоняли этап арестантов. По этой же улице возили на мрачной колеснице преступников, приговоренных к наказанию. Руки их были по локтям связаны, на груди висела черная доска с белой надписью о содеянном ими. Этапников всегда сопровождали толпы народа, которые швыряли на помост пятаки, чтобы задобрить палача.
Глеб не любил вспоминать об этом. Но запах гнилого сукна и черного хлеба, стоявший в остроге и проникавший в острожную церковь, которую посещали гимназисты, надолго остался в его памяти.
Моя матушка Евпраксия Николаевна Васина, коренная тулячка, исколесившая всю Тульскую губернию и имевшая даже какое-то отдаленное родство с семейством Успенских, не раз очень живо воспроизводила мне обстановку их родового гнезда. Прямо, вдали, какой-то сарай, крытый соломою. Рядом с ним, вправо, плетень с дощатою дверцею посредине. Через плетень выглядывают несколько тощих фруктовых деревьев. Это, однако, не сад, а пчельник.
От плетня, справа, тянутся два-три причетнических, крытых соломою, дома. В одном из них, первом от пчельника, жил дьякон Яков Димитриевич Успенский. С левой стороны – небольшой лесок, около которого стоит маленькая деревянная церковь. А возле нее и в леске – могилы с потемневшими деревянными крестами.
Про одну могилу, расположенную в лесу и без креста, рассказывали, что по ночам на ней появляется в виде огонька чья-то неправедно загубленная душа. Рассказывали также легенду о каком-то разбойнике «Чулке», который отличался крайней жестокостью по отношению к богатым и великодушием и добротою к бедным.
Дьякон Яков Димитриевич более походил на священника, чем на дьякона. Это был худенький, лысенький и какой-то угнетенный старичок, начисто лишенный всяких дьяконских достоинств, в первую очередь – силы и громогласия. Говорил он всегда тихо и с хрипотцой, будто страдал легкой простудой. Эта хрипотца, страдальческое выражение лица и какая-то трогательная тщедушность делали его одновременно каким-то жалким и симпатичным.
Церковь и причт находились при селе Богоявление Тульской губернии Епифановского уезда.
У Якова Димитриевича, кроме дочерей, было пять сыновей: Никанор, Григорий, Василий, Иван и Семен. Все они получили образование в семинарии. Только самый младший – Семен, не кончив курса семинарии, поступил на гражданскую службу писцом, но по своей неспособности к канцелярскому труду не пошел далее журналиста с жалованьем 12 – 14 рублей в месяц. Он был высокого роста, крепкого сложения и ему сподручнее было бы ходить за сохою, чем гнуться над канцелярским столом.
Старшие сыновья Якова Димитрича – Никанор и Григорий – прошли и через Московскую духовную академию. Были они незаурядного ума, весьма широких знаний и бесконечной доброты. Особенно отличался этим Григорий Яковлевич, который был профессором греческого языка в Тульской семинарии и которого семинаристы любили до обожания.
Не имея сил ужиться с окружавшей его средою и не видя исхода из своего положения, он, по примеру многих из своих сослуживцев, впал в пьянство. В этот период угара он влюбился в одну малоизвестную провинциальную актрису, женился на ней, бросил пьянство, хотел было зажить по-человечески, но было уже поздно: перенесенные нравственные страдания, притупляемые стаканчиками пенного, как выражалась моя матушка, искренне сочувствуя судьбе Григория Яковлича, так пошатнули его здоровье, что он вскоре после начала счастливой полосы жизни сошел в могилу.
По духовной части пошел и Василий Яковлич, отец известного писателя Николая Успенского: он был сельским священником в Ефремовском уезде Тульской губернии.
Иван Яковлич, отец Глеба, тоже учился в Тульской семинарии и кончил ее одним из первых учеников, но продолжением своего духовного образования не занялся.
Матушка моя была тремя годами младше Ивана Яковлича и хорошо его знала. Он был среднего роста, со светло-русой головой и светло-золотистыми бакенбардами. Глаза у него были голубые, лицо отливало здоровым румянцем. А всегда ровное, спокойное состояние духа и беспредельное добродушие влекли к нему людей, в особенности – женщин, что досталось по наследству и Глебу.
Мать же Глеба, Надежда Глебовна, была дочерью управляющего Глеба Фомича Соколова, который тоже происходил из духовного звания. Его отец – Фома Львович Соколов был священником села Мичкова Тверской губернии.