Когда ее хоронили, он заметил, как на кладбище, показалось, разом посеклась листва, а древняя поэтесса – по-жабьи сжавшаяся старуха – прочитала стихи про лес, что стоял разувшись, вернее, по щиколотку зайдя в воду, по которому витал разоритель гнезд ветер.
Это было трогательно и наивно. А теперь с ее телефона, с которого хозяйка сказала последние слова перед тем как накинуть петлю, Тина Хаймовская казнила Куимова за то, что он сделал доброе дело Саше Жуканову, сделав в Москве все так, чтобы приемная комиссия благосклонно согласилась, что перед нею гений, и дала ему возможность почувствовать себя профессиональным писателем.
А деньги, за неимением своих, которые всегда тратил в подобных случаях, он у Жуканова действительно взял. На то, чтобы не с сухим горлом доказывать, какой хороший претендент на вечность в литературе.
И ездил Куимов хлопотать за своих товарищей потому, что прием – это всегда лотерея. Там, как хищники в дремучем лесу, живут предвзятость и антипатичность, да и простая, менее всего склонная к восторгам при обсуждении чьей-либо судьбы, клановость. Потому, чтобы, как сострил один известный поэт, «до вопля сказать оп-ля», надо не только преодолеть уверенную неуступчивость, но и элементарно, пусть даже непоследовательно, но хоть на йоту сблизить тех, кто глухо враждует и сосуществует многие годы.
И штоф на том столе бывает ой как кстати.
Словом, как изрек в свое время Ганс-Христиан Андерсен: «Нет сказок лучше тех, которые рассказывает сама жизнь». Но сказки-то пишутся для тех, кто их способен принять и осмыслить, чтобы однажды воскликнуть: «Добрынь-то какая! Все кончилось так, как ждалось и мечталось. Словом, сказочно».
Но – до сказки – жил в душе поскребыш древоточца и дул баргузин или еще какой-то печально величалый ветер и дышал в затылок северин неприятия и зла. И надо зоологически ненавидеть того, кто через все это прошел ради других, прошел бескорыстно, как всякий сказочник, сардонически улыбаясь на дежурную похвальбу педагогически мыслящих уродцев.
И тут порядочно умолчать, что до сказки еще была присказка. Дословие к фразе: «Жил Линь в темном царстве пучины». А поскольку сказка называлась «Луна и Линь», то исполнительница роли ночного светила требовала, чтобы были оправданы видимые на его лике пятна поздней беременности.
В общем, умственного восприятия не хватит, чтобы доказать, что в известной картине русалка, сидя на берегу, не вычесывает из своей косы вшей.
А той же Тине Хаймовской врезалась в голову мысль, похожая на безжалостную протокольную запись:
– Значит, ты берешь взятки?
– Беру! Хапаю! Ем с хлебом и маслом! На подошвы ботинок намазываю!
Наверно, у нее зарозовели щеки и, как у давно слепленной Снегурочки, отпотели глаза. И, коли присмотреться повнимательнее, то в ней вдруг открылся не только деловитый человек, но и рационалист. Зачем вести протокол, достаточно к телефонному проводу подсоединить, как это делает пацанье, диктофон. И тогда уже не отвертеться. Лучший свидетель против себя – это сам оправдатель.
Куимов пометался по комнате, пытаясь вернуться к зачину рассказа, который его удручал, но уже не мог. И вдруг ему пришла довольно любопытная мысль, и он метнулся к телефону и набрал номер Тины.
– Слушай! – начал он. – Я согласен, чтобы ты подняла обо мне речь на писательском собрании. Но я в ответ в «Литературной газете» расскажу, как принимал тебя в Союз, через какой прошел ад и чистилище, чтобы доказать чуть ли не всем секретарям, что обладательница единственной микроскопической книжечки стихов талантлива и терпелива. Это я, старый дурак, рву постромки, чтобы скорее увидеть ее во всей поэтической красе и на белом коне, то есть с членским билетом в руках. Я расскажу, чем ты на это ответила, написав в то же бюро, чтобы выкинули книгу моей жены Светланы Ларисовой, а твою поставили, потому как ее протежирую я.
Он передохнул и заключил:
– Я расскажу правду, на которую ты меня понуждаешь.
Она с присвистом дышала в трубку.
И он привел последний аргумент:
– И у меня есть свидетели, которые все это подтвердят.
Он не помнил, как повесил трубку. И даже отключил телефон. В его пальцах неведомо как очутились старые билеты в кино. Седьмого октября шестьдесят девятого года на восемнадцатом ряду и двенадцатом месте он смотрел какой-то фильм, видимо, в «Победе», потому как на оторванности, на которую припал «контроль», стояло две буквы «По…»
Но не тем привлекли его билеты, что были свидетелями прошлой жизни. Когда-то они послужили закладкой в книге, и та часть, что оказалась на свету, превратилась в невыразительную серость, а то, что было внутри листов, сохранило первозданную голубизну.
И Куимову подумалось: вот так и человек, чем больше он общается с чем-то светлым, тем больше тускнеет душой, симпатично стесняясь признаться даже себе самому, что ясно со всей полнотой доказательств, что не смог загасить в себе чадящую головешку мерзавости, сладко отравливающую жизнь другим. Вот он – признак дистрофии души.
Именно с этого открытия, введя разговор в философское направление, он и начнет новый рассказ.
3
Банкир не обладал чувством превосходства даже над самым последним сявым. Максим умел быть незаметным и с виду валахасто-безвредным, и те, кто его плохо знали, имели позыв взять его «на понял». Он сроду не метал икру, когда другие явно менжевали, и, видимо, оттого пахан Сашка Хохол всякий раз, когда возникало что-то щекотливое, звал к себе именно Банкира и не темнил с ним, что может сам во всем разобраться без посторонних, а его пригласил ради понта. Он сразу же говорил, в чем суть, и ждал от более старшего удачника каких-то, по большей части бесстрастных, предложений.
Нынче свою речь он начал так:
– Мне юрцы донесли…
– Молодежь надо на фефер сажать, а не слушать, – на это буркнул Максим.
– Но если они дело говорят… – не согласился пахан.
– Вот это, – тяжело начал Банкир, – встречает меня Петька Юлок, помнишь, в пятерке вертухаем был.
– Ну?
– Говорит: «Этапница одна тебе шукнуть велела». – «Чего же?» – спрашиваю. «Шнифер у вас один объявился. Под сраку лет ему, а у него ни одной ходки к хозяину». – «Ну и пусть домушничает на здоровье», – говорю я Юлку. А он мне: «Так вот он – подсадок».
– А что за этапница и куда ее заголили? – осторожно спросил Хохол, сжевывая с синюшных губ простоквашу бели, что всегда появляется у него во время разговора.
– Не сказал.
– Вот как раз о скачках я тебе и хотел рассказать, – продолжил Хохол. – Не в ровни все получается.
И речь пошла о том, что известный домушник, почти шнифер, облюбовал одну хавирку. Ну, нарисовал, что хозяева на дачу мотнули, и – со связкой ключей на шее – к замку. Слесарь, мол, из домоуправления.
Позвонил для начала. В ответ только канарейка дурнотой заорала.
Вошел чин-чинарем, прохоря снял, потому как любил работать босиком – соседи не слышат, что в квартире шмон.
Заметил на буфете пятихатку неразменную.
Только к ней лапу протянул, его по черепу сзади – шлясь!
В глазах помутилось.
– Вот это промацовка! – сказалось само собой.
А мужик, что ему навешал, мешок ему на рыло кинул, думал, что тому кобздец пришел.
– Так вот, – поведав обо всем этом, произнес пахан. – Кто-то нас держит под примусом.
– Ну а чего с Атасом? – спросил Банкир.
– Отмазали. Вроде в чужую хату по пьяни забрел: а там и получил по мырсам. Ведь кто знает, что свой своего угадал с просыпу?
– Так, думаешь, не тот ли это шнифер? – спросил Банкир, поеживая спиной, что у него внезапно засвербела. Так случается всякий раз, когда он нападает мыслью на что-то особо жгучее.
– Да вот такая мысля есть.
Хохол помолчал и потом признался:
– Когда в лагере кто-то масть держит, там понятно. Но вот тут какая блядь верхушку давит, никак не прознать.
– Плохо стараешься, – буркнул Банкир.
– Да, считай, все на бровях стоят.