Он затвердил назубок, что не должен быть понят бессметным человеческим сонмищем. И болезненная, обостренная наблюдательность, которая сопровождала его всю жизнь, уступила место тупому безразличию, этакому безучастному вниманию, что ли.
Он не похож был на технического гения, но в нем бился метроном юридически дееспособной привычки, и потому все сходилось, сшивалось, склеивалось и вообще срасталось без особых хлопот.
Порой ему казалось, что очень просто, когда лениво протечет ночь, по-новому начать грядущий день. Как дирижер в заключительном пассаже, свести воедино все, что было достоянием гласности и умолчания. И, как конь, который только что сбросил седока, позвякать пустыми стременами, подбирая мелодию совершенной свободы.
Но на все это духу у него не хватало. Потому кислая ночь переходила в пресный день, и он, порой излишне импозантный, продолжал линчевать себя за все, что не сумел над собой сотворить.
Иногда же, надравшись водки, в лепеху разбившись от желания выгнать из себя трусость и блажь, он вдруг помышлял о самоубийстве, чтобы разом решить все, что еще выворачивает наизнанку нутро.
Но и на этот шаг ему не хватало элементарного безумства, решительности, которая нажала бы на спусковой крючок.
– А ты знаешь, – тем временем сказала ему Марина, – тобой несколько раз интересовался Эрик Булдаков.
– Чего он говорил? – тревожно поинтересовался Фельд.
– Спрашивал, когда приедешь.
Григорий чуть насупленно молчал. Ему не хотелось возвращаться в прошлую жизнь, в то состояние, где с апатичным терпением воспринимается каждый новый день и облегченно приходит сбытая в страхе ночь.
– Я еще недавно считала, – угрюмо начала Марина, – что Эрик невежественен и нагл. Но сейчас он, кажется, пристрастился к некому чувству деликатности и шика.
Фельд не ответил. Он лучше знал Булдакова и именно от него, своего выкормыша, и ждал главной бяки. Раньше, когда он на все на это смотрел ироническим взглядом, его даже забавляло, когда к нему походкой сомнамбулы входил Булдаков. Его конфетная красота никак не вязалась с образом его грубых мыслей, тем более слов, и расфранченные дамы, как правило, при нем начинали краснеть раньше, чем он заводил речь.
Он же, глядя на них, как бы сжевывал с зубов тесто, определяя, не перекисло ли, и говорил какой-нибудь Матильде Петровне:
– Чего-то ты зажилась, царствие тебе, если оно придет.
Та пыталась отшутиться, однако понимая, что не настолько умна, чтобы ее боготворили, и баловала себя какими-либо легкими компромиссами.
И тот говорил примерно такую остроту:
– Главное в слове «мужчина» твердый знак.
– Да его там сроду нету, – ловилась на дешевку Матильда Петровна.
И он, как бы итожа способности полемиста, восклицал:
– Значит, тебе попадался не мужчина!
И хохотал вязко, как бы продавливая сквозь пальцы все то же перекисшее тесто.
– Что в городе нового? – на всякий случай спросил Фельд, раз речь зашла о Булдакове.
– Не знаю. Я, собственно, ничем не интересовалась, – и она опять присластилась к нему. – Ждала, и все.
И он снова ощутил жуть, в которую опускал свою судьбу.
2
За окном ознобливо трепыхалась листва, то возникал, то иссякал, не переставал, а именно иссякал дождь, и Геннадий, ловя тональность первой строки, пытался начать новый рассказ с условным названием «Реванш».
Замысел не был виртуозным. Одна молодая женщина переехала в Москву, добилась там известности. И вот, думада, что все, кто ее в свое время унижал в провинции, умрут от угрызений, но тут никто не воспринимал ее прежней. И реванш, собственно, не состоялся.
И вот сейчас никак не шел у Куимова зачин.
Вернее, приезд героини был как бы обставлен не так уж плохо такой фразой: «Одни огни горели поярче, другие потусклее, но все манили, звали, примагничивали».
Но следующая фраза: «За кустками развиднялись озерки» как бы выбивала это, в общем-то почти газетное начало.
И он вновь бродил из угла в угол, наборматывая себе новые и новые слова предполагаемого начала рассказа.
Часом казалось, что он подладил свои ноги под какой-то шаг и даже видел картину – что-то зыбкое, демонстрирующее слитность грозовой тучи с горами.
– Ну а причем тут горы? – вслух задал он себе вопрос.
И в этот самый момент раздался телефонный звонок.
Геннадий вздрогнул, потому как слишком далеко находился ото всего, что его окружало. Снял трубку.
– Ну что будем делать? – задала вопрос Тина Хаймовская, словно он запородил ей нежданного ребенка.
И, видимо, поняв, что Куимов никак не «врубится» в то, что она говорит, – пояснила:
– Значит, ты берешь взятки за то, что принимаешь в Союз?
– Откуда ты это взяла? – выкрикнулось так, словно саданули его ногой в подживотье.
– Мне Александр Жуканов сказал, – торжественно произнесла она. – Когда ты ехал за него хлопотать, то потребовал…
И Куимов вдруг понял, как начнет рассказ. Он поведает о том, как был в заложниках. Когда террорист глядел на него своими ломовитыми глазами. И это как раз случилось в горах. Вернее, на равнине, когда горы остались чуть за спиной. Шел ветер и впереди катил клуб серой, выпестренной чем-то лежалым пыли.
И вот тут на обочине дороги возник человек, прикрывающий глаза ладонью, а второй машущий, чтобы остановились.
В другое бы время шофер, везший туристов, сроду бы не подобрал незнакомца. Но шел буран, и обыкновенное сердобольство не дало проехать мимо.
Впереди некто в плаще и шляпе изгалялся над тем, кто его, собственно, вез:
– Если этот драндулет машина, то что такое верблюд?
Девушка, перед которой он, собственно, выпендривался, отпустила пролившийся в сиплоту ветра голос, и он никем не был услышан. Тогда сосед Куимова, рябоватый мариман, сказал:
– Трудно высмотреть собственное счастье, легче увидеть чужое и позавидовать ему.
И поскольку Геннадий ничего не ответил, тот роистым голосом продолжил:
– И все же я увидел…
И в это самое время тот, кого только что подобрали, с заднего сиденья, где было расположился, прошел вперед, к водительской отгородке, и что-то там сказал шоферу.
И поворотился ко всем остальным. И тут Куимов увидел его немые руки, упертые в автомат.
Взойкнула какая-то старуха, сидящая у самого выхода. Взвизгнула девка и прильнула к разом задрожавшему ее ухажеру в плаще и шляпе. Вдавился в сиденье военный, чтобы не было видно его погон. Вернее, он их лихорадочно отрывал.
Куимов почему-то не испугался. Он смотрел на анемичное лицо парня, где главенствовали, кажется, щеки, хотя и были несколько втянуты вовнутрь чего-то, что составляло конструкцию его морды.
На его плечах был обмусоленный пиджак, словно он в нем выше колен брел по какой-то мерзкой непролази.
А в это время салон заполнился разноголосым скулежом. Кто-то кого-то урезонивал, кто-то просил потерпеть, кто-то предлагал забрать у него последнее. Во всех дрожала выкинутая на раскаленную сковородку обстоятельств жизнь.
И вдруг Куимов увидел горло террориста. По нему туда-сюда ходил кадык, чем-то напоминающий яичный желток.
И Геннадий уставился на него.
Воздух редел между ними. А вскоре и вовсе образовалась безвоздушность. И Геннадий понял, что сейчас он воспарит над самим собой и вцепится руками, нет, лучше, хоть и неудобно это сделать, зубами в его глотку и выгрызет этот кадык, желтком плавающий по его горлу.
Они проехали через какой-то поселок. Гудок небольшой фабричонки, видимо, объявил, что работа окончена, но никто не появлялся на проходной. Шел буран.
В нехорошем предчувствии вис потолок. Вис только затем, чтобы вдруг обрушиться на всех разом, чтобы общая судьба стала бы всем братской могилой. А пока – в отдельности каждая – эта судьба трепетала, словно свечка, зажженная на ветру.
И тут вроде бы опамятовался шофер и хриплым, сдавленным голосом сказал в микрофон:
– Захвативший автобус… – он запнулся и потом довольно бодро продолжил: – товарищ требует довести его до аэропорта. Там он всех нас погрузит в самолет и…