– А ведь я внук двух атаманов. Мой дед по отцу в станице Староаннинской был главным, а по матери – в хуторе Будылки атаманствовал целых четыре срока. Бравые были казаки. Тот, чью фамилию я ношу, в семьдесят два года на джигитовке первые призы брал.
В его глазах переметнулись какие-то сполохи, и он неожиданно признался:
– Знаешь, к лошадям хочу. Вот создали бы у нас что-либо такое, и без денег бы за ними ходил.
А я про себя подумал: «Вот он, истинный казак. А его к политичке приторачивают. Нет, дайте казакам пожить без противостояния. И тогда они покажут, на что способны».
* * *
По радио дает интервью немец, на машине путешествующий по нашей стране. И журналист явно вымогает из него что-то этакое, чтобы могло стать гвоздем эфира. Но тот на все вопросы отвечает с пространной расплывчатостью, словно прошел у нас курс политграмоты.
Но вот журналист, видимо в заключение интервью, спрашивает:
– А что вас больше всего удивило?
Ну я, естественно, думал, что он сейчас скажет о дорогах. Ведь стыд головушки: недавно на нашей трассе Волгоград – Москва гробонулся, попав в колдобину на асфальте, какой-то государственный человек, чуть ли не министр. Но немец неожиданно сказал:
– Меня, во-первых, удивили ваши водители и пешеходы. Кажется, каждый шофер сел за руль затем, чтобы совершить аварию или наезд, а каждый пешеход вышел на дорогу, чтобы непременно попасть под колеса транспорта.
Что ж, очень верно подмечено. Но о дорогах он зря не сказал. Кто-то мне говорил, что за границей не то колдобину, лопины на асфальте не увидишь. А у нас дороги, как после Сталинградской битвы, все поклеваны, словно снарядами по ним стреляли. А про тот участок, что сходит с Дар-горы в город, один таксист мне рассказывал, японская делегация посчитала за полотно испытательного полигона.
А меня один африканец спросил: «Сколько вам доплачивает муниципалитет, что вы ездите по таким дорогам?»
Я усмехнулся, но ничего не ответил, притворившись, что не понял его вопроса. Мне было стыдно признаться, что еще втридорога лупят за то, что я езжу по дорогам, где не только гроблю машину, но и в любой момент могу смешать себе печенку с селезенкой.
* * *
Везу философа.
– Хорошо, что есть на свете смерть, – говорит он.
Безмолвно вопрошаю: «Почему же?»
Объясняет:
– Она не дает закорузнуть душой. В сухой сучок превратиться. Ведь жизненный опыт, помноженный на лень, который ее порождает, лишает любопытства. Ведь нового, увы, я уже ничего не узнаю. Вон, – он машет в сторону, – собрался народ, видно, кого-то сбила машина, а мне лень повернуть голову. Ну что прибавится, если я еще один труп увижу?
Не возражаю, хотя в его философии больше демагогии, нежели обыкновенного умоискания. Да Бог с ним.
А он продолжает:
– Телевизор – вот настоящий убийца. Поскольку он нас напичкивает больными впечатлениями, что всякий интерес не только к событиям, но и к жизни пропадает.
Пытаюсь мысленно затесать свои впечатления в рамки его суждений. Получается что-то уродливое. Наверно, я не рожден, чтобы философски осмыслить все то, что меня окружает и сокрушает.
* * *
Этот, что называется, вламывается в салон, обжигает ухо с заднего сиденья:
– Побыстрее куда-нибудь.
Я уже привык к таким седокам, потому медленно включаю скорость. Качу.
– Решил с нынешнего дня, – сказал седок, – ходить пешком.
– Ну и что же помешало?
– Не что, а кто. Пешеходы. Понимаешь, с ними невозможно разминуться. Каждый норовит сшибить тебя с ног.
Он посидел с минуту без движения, потом заворочался вновь и, естественно, заговорил:
– А я понял! – вскричал. – У них один план, как единственная извилина, переходящая в прямую кишку. Они же меня попросту не видят. Я для них – пустое место.
Он промурлыкал какую-то песенку, потом произнес:
– Вот что такое культура. За границей тебя сроду никто не толкнет. Потому как каждый думает не только о себе, но и о тех, кто рядом.
Седок тихо дотронулся до моего плеча:
– Останови! Раз меня осенило, чего дальше ехать. Пойду лавировать.
* * *
Опять садится на заднее сиденье. Гляжу в зеркальце обратного вида. Чего только не намешано на его лице – сплошная Евразия с Ближним Востоком в придачу.
Ловлю его дубоватую улыбку. Сейчас заговорит.
Так и есть:
– Что только не делает мужской горячник с бабами. Одни в разные цвета красятся, другие до пупка заголяются, третьи одёжу разную заморскую напяливают. А зачем? Да все затем, чтобы понравиться, произвести впечатление и в конечном счете оказаться на том самом «горячнике». А мы, дураки, мечтаем о какой-то любви и прочем там душевном проявлении. Откуда он у них? Сплошные самки. Сучки, пришедшие разом в охоту. Тьфу!
Он колупнул меня скрюченными пальцами.
– Останови! Смотреть тошно!
* * *
Происшествие на заправке.
К одиноко стоящей колонке, из которой когда-то, уже забыли когда, текло и капало, подкатывает черная «волга». За рулем усатый, зело раскормленный кавказец.
Он деловито отмотал заведенный вокруг колонки шланг, который, собственно, и давал понять, что бензина нету, воткнул пистолет в горловину бака и двинулся не к окошечку, возле которого чахли мы, грешные, и через какую заправщица высасывает из всех страждущих механического движения наличность, а прямо к ней, в святая святых – в чрево беззаправочного царства.
О чем он там говорил, нам ведомо не было. Но вышел из бендежки возмущенным, стал вскидывать вверх руки, клясть власть верховную и чуть ниже, бубнить, что в цивилизованном мире за подобные штучки если по головке гладят, то только против шерсти.
На этом запале он и сел в свою «волгу» и поехал, забыв вытащить из горловины своего бака заправочный пистолет. В сердцах газанув, он вырвал шланг, который и пошел хвостом мотыляться следом за ним.
Тут выскочила заправщица.
– Догоните его! – завопила.
Но как догонишь, когда мы без бензина.
Однако в ней произошел какой-то слом, сдвиг, как говорится, по фазе, потому как она подошла к другой колонке с девяносто третьим и, развернув шланг, сказала:
– Заправляйтесь!
У меня, правда, вертелся на языке вопрос: откуда же, мол, бензин-то взялся, ежели его несколько минут назад и в помине не было? Но я промолчал, потому как перспектива и дальше стоять с пустым баком не прельщала.
* * *
Перечитывая свои вирши, Виктор Николаевич открывал, что при этом имел распустившееся, как от выпитости, лицо. Куда-то в иной мир его творчество уводило. И – приходило успокоение. Хотя дома все продолжалось одно и то же. Жена завидовала соседке, муж которой свозил ее на Канары. «Ведь никто по образу и подобию!» – повторяла она где-то подхваченную фразу. А дочь изнуряла нытьем, что у нее нет таких нарядов, как у ее одноклассницы Руфи.
Но все это как бы проходило мимо него. Он был – там, то на улицах и трассе, то – за столом. И бессонность, на которую он себя обрек, ничуть не утомляла.
2
С тех пор как Аверьян Максимович Курепин был переведен из Светлого в уголовный розыск областного управления, он забыл, когда по-настоящему спал. Ибо разбои, убийства, разного рода кражи шли одно за другим. И эта масштабность угнетала.
Поскольку семья еще была в Светлом, он иногда вырывался туда на час или два и там вдруг открывал, что уже пришла весна, оглушенная пафосом грачей. Иногда их победоносный воплевый карк пытались пересвистеть скворцы, как бы давая понять о своей причастности к этому безумолочному действу. Но, ликуя, грачи не давали посторонним звукам главенствовать в чаще. Они были основной приметой весны.
Аверьян видел, что сынишка уже обгорел на солнце и начинала шелушиться яичная скорлупа его щек.
Луг же, возле которого он как-то случайно оказался, как всегда, расцвечивался медленно, с паузами. Сперва выходили из почвы желтоцветы. И потом только появлялась другая яркость.