– Да откуда они там! – сокрушенно произнес полковник и повелел: – До приезда нашей опергруппы к телефонной будке, где убит Велимир, никого не подпускать.
– Ну и какие у вас мысли? – спросил своего бывшего начальника Озолов.
– Ты знаешь, даже сказать нечего. Во-первых, надо немедленно допросить Пичакчи. Поехали к ней сейчас же!
Он собрал со стола какие-то бумаги, сунул их в сейф, натянул шинель.
Садясь в машину, он думал о корейце. Подторговывать бы ему потихоньку – нет, на быстряк потянуло, на шармака. И вот – веревка на шее.
– И может, не на одной.
Это неожиданно сказалось вслух, и он покосился на шофера, но тот не обратил внимания на то, что бубнил начальник, тем более что в это время о чем-то говорил с Озоловым, удобно устроившимся рядом с ним, потому как Курепин всегда ездил на заднем сиденье.
Дом нашли быстро. Позвонили.
Когда с третьей попытки никто не ответил, дверь напротив отщелилась, и старческий голос ответил на вопрос, который еще не задан:
– Она на дачу уехала.
Когда – вдогон захлопнувшейся двери – Озолов задал вопрос: «Где у нее дача?», старуха не ответила, равно как и не открыла дверь, когда нажали кнопку ее звонка. Зато вышел сосед из квартиры, что соседствовала с обиталищем Пичакчи.
– Извините, вы к моей соседке? – спросил он.
Заискивания портили его стать. Он становился жалким и бессмысленным.
И вдруг начал нести, как показалось Аверьяну Максимовичу, какую-то околесицу:
– Человек проверяется в неудобствах. В комфорте всяк ангелом кажется. А вот когда у тебя на одной ноге сапог, а на другой лапоть, – тут уж не до благодушия.
Еще он говорил о каких-то перепадах в щедрости, потом, наконец, с воодушевлением покаялся:
– Простите, удерж свой не мог упредить.
И нелепый жест подтвердил отсутствие мысли. Конечно, намолчавшись в одиночестве, он мог еще болтать о чем угодно. Но он произнес еще только одну фразу:
– Горько, когда человек живет, сопровождаемый пониманием своей греховности.
– Вы опять о соседке? – осторожно спросил его Курепин.
– Нет, о себе. А о Радмиле чего говорить, ей неблагодарно думать, что она никто.
– A сейчас вы не знаете, как ее найти? – осторожно произнес Озолов.
– На даче она, – уверенно ответил старик.
– А как туда проехать?
– Новый мост на Семи Ветрах знаете? – И вдруг осклабился: – Совсем забыл, милиция же все знает. Не доезжая этого моста сойдете влево вниз, и там – вторая от дороги и есть ее хоромина.
Курепину неожиданно захотелось спросить, откуда дед знает дачу Пичакчи в таких подробностях, но раздумал. Дело соседское. Может, груши ездил трясти.
И дачу нашли без хлопот. Посмотрели внутрь двора через щелявый забор – никого не видать. Подошли к калитке.
И вдруг Аверьяна Максимовича посетило то всепроникающее чувство, когда кажется, что ты распластан душой и распростерт телом. Это ощущение посещает его в минуты неожиданности, которую ждешь.
Радмила лежала посередине комнаты, далеко откинув голову, как бы демонстрируя свою уже схваченную в нескольких местах ободками складок шею. Но чуть наискось пересекал их синюшный след, точно такой, который был на горле у Ким Юн Мана.
– Ну что, – со вздохом произнес полковник, – вызывай опергруппу.
Глава третья
1
Он смотрел на оскал камина, и во впадине его взора, казалось, не было глаз. И именно с вот этим безглазием Моторыга, кажется, видел, как в парке напротив замедленно отрывается лист, парит, потом, кружась, летит неведомо куда и, наконец, мягко, этак невесомо, приземляется, точнее, притравляется, потому как падает на лесную овсяницу, так и не достигнув почвы.
А может, за окном уже скоропись дождя, и тот же лист – по прямой – сверзивается вниз, под самый комель, как раз на землю, и там лежит, трепыхаясь, как крылышко только что подстреленного воробышка.
Судя по слитному скрежету, за домом два трамвая, разъезжаясь, как бы соревнуются в неуклюжести, подзванивая друг другу, не догадываясь, что со звонком для кого-то умрет свобода и целых десять лет каторги явно не покажутся одним днем.
Выкроив час, прибежала на обед жена. И Моторыга, отчужденнее, чем всегда, поинтересовался:
– Ну как у тебя там?
Она поняла, что он спрашивает о конфликте на работе, потому ответила со всегдашней словоохотливостью:
– Не сказать, что стало честнее, но образовалось.
Придя в урочное время домой, Ефим Леонтьевич, вот так одиноко сидя у камина или у окна, размышлял обо всем, что творилось вокруг, да и в самом себе тоже.
Сейчас он думал о развале Союза, о том самом СНГ, созданном, что называется, на смех. Теперь дорога для милиции везде закрыта. Можно человека туда заманить или украсть. И все. Как говорится, с концами.
А недавно он натолкнулся на одну контору, которая занималась…
Ему даже страшно об этом заикнуться. Тем более что начальство, когда он ему о своих наблюдениях доложил, довольно откровенно сказало:
– А вы сами, случаем, не того?
А все случилось так, что к нему на прием пришел некий врач Швейбель-Шваронок и, собственно, признался в одной мерзости. Дело в том, что он взял себе за правило записывать за своими клиентами предсмертные слова. Зачем ему это было нужно, Моторыга так и не усек. Но одно показалось любопытным.
– Вот, это умирал у меня один тип, – начал он, – в общем-то наркоман и пропойца. И однажды, во время покаяния во грехах, неожиданно, скрипнув зубами, сказал: «Я буду гнить, а они, падлы, жить и процветать! Передай то, что я расскажу, ментам».
И вот тот самый предсмертник среди всего прочего, что натворил за свою жизнь, упомянул, что был дилером, посредничающим между психиатрическими детдомами и теми за границей, кому интересно приобретать детей за валюту.
– Ну а зачем это им так надо? – спросил Моторыга. – Неужели в своей стране степанутых найти трудно?
– Все это не так наивно, – ответил врач. – Дети – живой товар. Через некоторое время, когда они вырастут, из них станут отличные доноры.
– Что, им нужна их кровь? – вопросил Ефим Леонтьевич.
– Нет, целые органы.
Вот тогда-то Моторыге стало страшно.
– Там умеют думать о завтрашнем дне, – бесстрастно сказал Швейбель-Шваронок.
Моторыга кинулся было провести расследование. Но те самые детдома, с которыми имел дело предсмертник, теперь оказались за границей.
Окольными путями, но врач дал понять, что пришел сюда вовсе не возмущенный всем тем, о чем признался ему умирающий, а из боязни, что то же самое он мог сказать кому-то из тех, кто его посещал, и они – заодно – могли бы брякнуть, что знающий все это доктор не известил об этом кого надо.
Особенно одосадовало его то, когда перед уходом Швейбель-Шваронок сказал:
– Вообще-то я гинеколог и это не моя сфера. Но во время дежурства приходится сталкиваться с теми, кто в изоляторе доживает последние часы.
Намекнув на его невсеведомость, начальство еще сказало:
– Вы лишнюю головную боль на себя не навлекайте. Нам бы хоть со своими бандюгами справиться.
Вот и все. Как говорится: «плыви и плавься».
Вообще, ежели честно сказать, Моторыга разочаровался в московских порядках. Было тут столько нарочито-надуманного, этакого безрутинного, что ли. Каждый, обряженный даже по-походному, не избегал лоска или шика. Словно это главное в работе милиции.
А у одного начальника он даже увидел надпись, которая гласила: «Искусство воровства не должно превышать меры жертвы».
Естественно, это он где-то вычитал, и, может быть, в контексте оно звучало и к месту. Вот так же – ни с того ни с сего – вызывало недоумение.
Вот почему чувство ломтеотрезанности не покидало Моторыгу ни на минуту.
Ефим отошел от камина к окну и увидел, что дождя никакого на улице нет. Зато ломкими шагами выходит на середину улицы его сосед-алкоголик. Казалось, именно за равновесием ходил он в магазин, потому как возвращался довольно бодрой походкой и теперь, видимо, столб казался ему – тогдашнему – под стать, потому как он старательно обходил его стороной.