Путь отхода кинжальщикам был уже отрезан. Я считал, что они обречены на гибель, и не мог понять радости комбата, который, не отрывая глаз от бинокля, вытягивался на носках и плавно взмахивал левой рукой, точно птица на взлете.
— Кто им должен подать команду на отход? — спросил я.
— Никто, никто. Собственная совесть, — сказал комбат, явно не зная, кому он отвечает, и, рубанув рукой воздух, скомандовал сидевшему возле него на корточках телефонисту передать приказ минометчикам на открытие огня по рубежу номер один.
Батальонные минометы застучали далеко впереди нас. Среди наступавших поднялись кусты разрывов. По заявке комбата и полковая артиллерия била по этому же рубежу.
Черные приземистые танки противника, блестя огоньками выстрелов, покатились быстрее, и комбат забеспокоился.
— Теперь пора уже, пора… — говорил он сам себе.
Я не понимал, чего он еще ждет, пока не увидел дымно-пыльного облака, окутавшего несколько немецких танков возле железной дороги.
— Есть! Вот оно! — воскликнул комбат и забил вытянутой рукой по воздуху, как пианист по клавишам.
Как только передние немецкие танки, преследовавшие взвод Кривули, наскочили на минное поле и стали подрываться, задние, резко развернувшись, пошли назад. Волна пехоты, обкатившая засаду, была сбита артиллерийско-минометным огнем. Подгоняемая пулеметами танков Кривули, фашистская пехота кинулась через железнодорожную насыпь. Теперь путь отхода кинжальщикам был открыт, и я увидел, как из круга жнивья, вырисованного темными бугорками мертвых тел, выскочило два человека. Они побежали к нашим танкам. Правее этой пары выскочила другая пара.
— Вот когда команда последовала, — укоризненно сказал, обращаясь ко мне комбат. — А, это вы, танкист? Теперь видите, что значит по-настоящему маневрировать и уничтожать противника, — говорил он, вытирая платком лицо, по которому бежал пот. — Ну что же, организуем достойную встречу на рубеже номер два. — И вдруг звонко, раскатисто запел: «Поле мое поле, поле дорогое».
Не знаю, о каком поле он пел — о том ли, что было впереди, заваленном трупами гитлеровцев, или о каком-то своем, родном, которое где-то далеко-далеко. А, может быть, просто избыток чувств вылился в этой песне.
До полудня боевое охранение батальона сдерживало противника, отходя с одного рубежа на другой и оставляя позади себя несколько пар кинжальщиков. Сначала я все волновался за свой эшелон — сумеет ли пехота продержаться, пока будет исправлен путь, но вскоре то, что происходило впереди, заставило меня на время забыть об эшелоне. Я пришел в такое же возбуждение, в каком пребывал комбат. То меня бросало в холод, била дрожь, то я не мог удержаться от радостного выкрика. Нельзя спокойно наблюдать за действиями кинжальных пулеметчиков. Два человека остаются одни позади отступавшего подразделения. Они должны вплотную подпустить к себе густую массу противника и уничтожить ее огнем в упор. Они должны драться, будучи окруженными, не рассчитывая на помощь товарищей. И это были не старые солдаты, а ополченцы, которые только месяц назад начали учиться владеть оружием.
Комбат несколько раз восклицал:
— Ай-да инженеры! Вот это сконструировали!
Так как в ополчении много инженеров, комбат всех вливающихся в батальон ополченцев называет инженерами. И среди кинжальщиков действительно оказались инженеры. Одним из них был наш «батя» — Антон Разумовский.
Я встретился с Антоном после того, как общими усилиями пехоты и бронепоезда была отбита третья, последняя атака противника и он, наконец, успокоился, заняв оставленные ночью окопы. Когда я вернулся к эшелону, Антон стоял с вещевым мешком за плечами у паровоза и, опираясь на пулемет, разговаривал с машинистом. Рядом с ним стоял с таким же мешком, из которого выпирали во все стороны пулеметные диски, наш бывший комсомольский секретарь Миля Пташный. Оба они, инженер-богатырь и худощавый юноша, были опоясаны широкими брезентовыми поясами, которые обыкновенно надевают связисты, работая на столбах и мачтах.
— И там, сынок, январцы и тут январцы, и сзади подходят январцы! — воскликнул Антон, когда я появился у паровоза. — Увидел бронепоезд, думаю, надо выяснить, кто машинист. Оказывается — учитель мой: стажировал у него помощником.
Антон работал на паровозе недолго, до поступления в институт, но он был в кумовьях чуть ли не у всех одесских. машинистов, приятелей его отца машиниста, и до войны, возвращаясь из города к себе на Ближние Мельницы, не мог пройти через товарную станцию, чтобы не заглянуть в дежурку паровозных бригад.
Артиллерийский налет противника по железной дороге заставил нас отойти от паровоза в кукурузу, к командному пункту батальона.
Не все пулеметчики вернулись из засад. Из отделения Разумовского вернулись только он и его второй номер Миля Пташный, который, подкрепившись котелком каши и комбатовской порцией вина, сейчас же уснул в окопчике. Комбат велел всем пулеметчикам спать «для твердости рук и верности глаз», как он сказал, но Антону не спалось.
— Переволновался, — сообщил он мне.
Ничто в нем, однако, не выдавало того, что он пережил в засаде. Видно было только, что он хорошо потрудился, устал и доволен, что теперь, после обеда, можно отдохнуть. Я вспомнил его выступление на митинге ополченцев и подумал, что вот шел человек на подвиг с откровенной гордостью, немного по-детски наивной, а сейчас даже не подозревает, что совершил подвиг.
От вина он отказался; предложив свою порцию мне, сказал:
— Душа не принимает.
— И где она у тебя каменная ковалась? — засмеялся я.
— Дорогой мой, камень для ковки не годен, — ответил Антон.
Втиснувшись в узкий окоп, он полулежал, выгнув вперед свои плечи, опираясь спиной на стенку, и расспрашивал меня о своей жене и сыновьях.
— Иногда так хочется увидеть их, так хочется, хотя бы мельком, издалека, чуточку, — говорил он и вдруг вспомнил: — Да, чтобы не забыть. Миля говорит, что танковая броня в местах новой сварки трескается…
— Трескается, — сказал я с досадой.
— Вот, вот, вот. И должна трескаться, — сказал он. — Я сегодня ночью все время, думал об этом и нашел причину.
Он стал объяснять мне, в чем дело, и предложил применить иной способ варки.
— Попробуй, как только приедешь. Обязательно получится, обязательно, — убеждал он меня.
Я решил, что его следует через штаб армии отозвать на завод, спросил, согласится ли он вернуться.
— Ни, ни. Ни в коем случае. Душа моя рвется на завод, но сейчас мое место здесь. Вот, когда прогоним их, тогда другое дело, — сказал он.
— Думаешь скоро? — спросил я.
— Уверен, что скоро, — ответил он.
Нас оглушали залпы бронепоезда, маневрировавшего между эшелоном и разбитым участком пути, где под обстрелом противника заканчивались восстановительные работы. Антон все поглядывал на бронепоезд из своего окопчика.
— Ох, и досталось мне однажды от этого адмирала, — усмехнувшись, заговорил он вдруг о машинисте. — По молодости экспериментировал, не разбираясь, с чем можно и когда можно. Стояли мы на маршруте. Он сошел, с паровоза, велел держать пар на пределе — впереди трудный подъем был, «голгофой» называли. Занялся я подсифониванием, а топка возьми и вздремни. Дали нам семафор, пришел мой адмирал, посмотрел на топку, нахмурился, но ничего не сказал. Отошел к окошечку, сложил руки на груди, поглядывает вперед на путь, а на меня ноль внимания. Мороз прошел по коже, думаю, если скиснет на подъеме машина, на первой же остановке скажет: «Возьмите ваш сундучок, доедете на попутном». Слыхал я уже о таких случаях. Ну, со страха начал я шуровать топку, уголь ложился, как пудра. Вымотался так, что хоть веревку из меня вей, но котел заговорил, а к подъему заревел и вынес нас на «голгофу». Тогда только и взглянул на меня этот адмирал. «Понял? Ну, продолжай», — говорит, а на остановке сказал: «Вижу, что тебя людоед учил, благодари его». Так одного машиниста-старика окрестили. Мясо сырое ел он, — улыбаясь, пояснил Антон. — Его по всей линии до Москвы знали. Я у него первую половину стажировки проходил. Двадцать лет назад было, а и сейчас дрожь пробирает, когда вспомнишь, как он тренировал на бункере. Свободной минуты не давал; как чуть, — так в бункер, и бросай лопатой уголь, будто в топку. Ты бросаешь, а он стоит и смотрит, глаз с тебя не спускает. Не допустит к топке, пока у тебя уголь лопата за лопатой не будет ложиться в бункере ровным слоем, как пудра. Другой перед «голгофой» два часа стоит, сифонит, поднимает пары, а людоед с хода брал этот чортов подъем. Злой, но с большим искусством машинист. Возьмет у меня перед подъемом лопату, поправит топку, скажет: «Держи, чтоб вот так», а сам выставит из будки свою голову и прислушивается, как ветер в его ушах свистит. По этому свисту и определял ход машины. Ко мне не обернется, только покрикивает: «Поддай, еще поддай… Не дави, не дави топку», — это он по дыму из трубы определял… Все машинисты к нему присматривались, секреты его старались перенять. А сыновья вот обидели старика — не захотели паровоз принять в наследство: старший в авиацию ушел, младший — во флот. Но старик не растерялся: дочку привернул к своему делу, копией своей хочет сделать.