Только заводской гудок не подает своего голоса. Попробовал было прогудеть, известить об окончании смены, но никто на него не обратил внимания, и после этого гудка больше не давали.
В первую ночь после отплытия парохода с заводским оборудованием и частью заводского коллектива никто из вернувшихся на завод не ложился спать, всю ночь работали. Утром в цеха явились встревоженные жены. Мужья сказали им, что до лучших времен будут жить в цеху. Жены притащили им постели, стали носить пищу. На следующий день возобновила работу фабрика-кухня. Вернувшийся из порта директор раздобыл для всех койки. Их расставили в цехах, по углам.
* * *
Ночью я свалился на койку как убитый, но Микита долго мешал мне заснуть.
— Товарищ командир, а шо вы не беспокоитесь о партийной власти? — спросил он меня.
Я не понял его вопроса. Он, как всегда, начал издалека. Вспомнил свою тракторную бригаду.
— У нас було два члена партии и три кандидата… выбирали мы парторга…
— Ну, что из этого? — злился я на него.
— Я кажу вам це к тому, шо в тракторной бригаде У нас бул парторг, а сейчас я не бачу ниякой партийной власти и начал уже забувать, шо я член партии… Неудобно, товарищ командир, надо побеспокоиться: чи нам, танкистам, к заводской организации примкнуть, чи свою оформить.
— Завтра решим, спи, — сказал я.
Утром Микита опять заговорил об этом же.
— Товарищ командир, так як же будэ с партийной властью? — спросил он меня, когда мы шли завтракать на фабрику-кухню.
Я сказал, что надо бы составить список всех коммунистов, включая прибывших с эшелоном Климова и Быковца. После завтрака он представил мне список. Оказалось, что из сорока танкистов, работающих на ремонте машин, — восемнадцать коммунистов: десять членов партии и восемь кандидатов.
Я доложил об этом комиссару нашего отдела Костяхину. Он заинтересовался Микитой, стал расспрашивать меня о нем, а потом, подумав, сказал:
— Прекрасно, его самого и назначим парторгом.
После обеда в ленуголке цеха состоялось партийное собрание танкистов. Когда я предложил намечать кандидатов в бюро, все с поразившим меня единодушием стали прежде всего предлагать Микиту.
В первый раз увидел я Микиту растерявшимся, смущенным. Он, видимо, никак не ожидал, что его выберут.
— Согласен? — спросил я.
Он посмотрел на меня удивленным, недоумевающим взглядом, но к нему быстро вернулась его обычная усмешечка, и он сказал:
— Хай будэ по-вашему. Голосуйте — не отказываюсь, но чур, шоб после этого не надумали, шо я один должен за всех думать.
Микита был выбран в бюро единогласно. В тот же день вечером политотдел утвердил его парторгом.
— Ну, вот, теперь ты сам партийная власть, — сказал я ему.
— Ничего, попривыкну и я к руководству, — ответил он.
* * *
В дальнем закоулке заводского двора фыркают кислородные резаки, трещат электроды сварщиц, стучат пневматические молотки — кроится морская броня, и ею обрастают платформы и низенький толкач-паровозик «овечка». Тут хозяйничает семидесятилетний мастер Калягин в широкополой соломенной шляпе, укрывающей от солнца не только голову, но и плечи.
Удовлетворенно покручивает он острые рога своих белых усов, осматривая первые куски брони, прихваченные уже сваркой к каркасам платформ.
— Вот, видишь, у тебя разряд ученицы, а пропаяла шов, что мастер, — ободряет он девушку-сварщицу. — Красота, право красота. Я, дорогая моя, верил, что ты не подведешь себя… Главное в любом деле — это вера. Нет веры, и дела не будет… Советская корабельная сталь! — говорит он мне, постукивая разметочной линейкой по броне.
Я помогаю ему делать разметки — держу линейку. Он вспоминает, как на этом же заводе, в этом самом тупике делал бронепоезд Железняку:
— Брали мы броню с разобранного царем революционного крейсера «Потемкин». Мучился я над этой бронею: зубила не берут ее, резаки выходят из строя. А свои же матросы из железняковского отряда кроют меня вдоль и поперек за задержку против обещанного срока. Главное то, что никто и слушать меня не хотел. Я им говорю, что броня крейсера высокоуглеродистая, как чугун, не варится, а для заклепок не сверлится, чушка-чушкой, паршивая бронь. А они говорят: «Ставь пушки скорее на площадки, чорт тараканоподобный!» — Это за усы — тогда еще черные были. «Мы, — говорят, — и без твоей высокоуглеродистой Деникина будем бить, у нас своя, революционная, непрошибаемая…» Ох, как погоняли нас тогда с Дикуненко! Он в то время только возвратился с германского плена. Ни днем, ни ночью не слазили мы с ним с бронепоезда…
Старик не спеша по нескольку раз проверяет замеры и продолжает:
— Вот оно как было! И опять же я с тем же Дикуненко Делаю бронепоезд и опять же машинист у нас тот же!
— Кто? — спрашиваю я.
— Заслуженный, уважаемый коммунар. Сына вырастил, летчика-полковника. Всех детей вывел в люди. Самая младшая кончила железнодорожный техникум, сейчас у отца на паровозе стажировку проходит, вместе топку шуруют…
Я подошел к паровозу и заглянул внутрь. Там стоял, вращая колонкой, знакомый уже мне сердитый старик-машинист. Я спросил его:
— Не узнаете?
Он перестал крутить рукоятку колонки, посмотрел на меня пристально и сказал:
— Что-то не узнаю.
Я напомнил ему о себе.
— А-а! — заулыбался он и, шагнув к дверке, дружески протянул мне сухую, узловатую руку.
Я поблагодарил его за эшелон с танками. Он сел в дверях своей будки, спустив ноги с паровоза, и долго молча набивал табаком массивную черенковую люльку с цепью, убранной серебряными брелоками.
— Как же, помню, помню! — заговорил он, наконец, пахнув клубами дыма. — Не обижайся. Признаюсь, дочку было жаль. Молодая, жизни еще не видела, а снаряды вокруг паровоза ложатся. Но бог миловал — пронесло, ни один чорт не царапнул. — Старик вдруг закатился веселым смехом. — Эшелон товарняка, разбитые танки на платформах, а все равно, что бронепоезд! Веду состав, едва тяну, и вдруг на тебе, — как забабахает! Ну, думаю, пропали мы с Настей — танки рвутся у нас на платформах. А Настя в окошечко глянула и кричит мне: «Батя! Батя! Это танкисты наши из своих разбитых танков по немцам палят…» Вспомнил молодость, как Железняков бронепоезд водил в гражданскую, и схитрил на старости лет — стал нарочно задерживать состав у фронта: пусть думаю, хлопцы попалят еще малость в немца, понравится им и сами бронепоезд запросят… И теперь вот обрастаю стальным кожухом, корабельной бронью. Долго насчет годов не соглашались, но все-таки уважили, принимая во внимание мой характер. Ну, а у тебя-то как дело с танками, будет?
— Большое дело будет, — сказал я.
— Оно всегда так… любое дело. Начнешь с маленького, а потрудишься и не заметишь, как дело твое вырастет выше водонапорной башни. Посмотришь на него со стороны и испугаешься: вон какое дело ты раздул, а сам остался маленьким!.. Человек ни в какое сравнение со своим делом не идет: дело превыше его самого намного. Вот тебе ясный пример: в гражданскую пустишь не спеша бронепоезд, сбоку — кавалерия, тачанки, и к вечеру, смотришь, на двадцать-тридцать километров отогнали беляков. А завтра нет у тебя бронепоезда, и дела нет. Это надо понимать, а то захочешь вровень стать со своим делом — раздуешься, как пузырь, и лопнешь…
Из-за паровоза, посмеиваясь, вышла высокая, на две головы выше меня, красивая, крепкотелая девушка в комбинезоне и синем берете.
— Дочка, — представил мне ее старик. — Уломала девка — в помощники ее взял. — Помнишь, Настя, тот самый, в Мариново, — засмеялся он, кивнув на меня.
Я сказал Насте, что после нашей первой встречи ее отец изменился — и к лучшему, больше уже не ругается.
— Смотрите, не сглазьте, а то опять заругается, — засмеялась девушка. — Ужасно злющий стал, как война началась.
— Чего там — война! — запротестовал старик. — Яна корню такой зародился. Не выношу беспорядка. Как было не ругаться, когда от самого Вознесенска кругом всех сунуло к морю. Не разберешь в суматохе, то ли так надо, то ли вожжа управления лопнула. Вот и озлился! А стал подъезжать к городу — подбитые танки и те стреляют, кругом народ укрепления роет — от сердца отлегло. Главное, вижу, что вожжа управления в государстве действует… Верно, характер у меня строгий, но даром ругаться не буду и нервы портить на старости лет из-за какого-то паршивого фашизма не желаю. Вижу, что в Одессе люди веры не утеряли, а в Москве, думаю, и подавно. Тут и появилась новая почва для моего характера. Вот он где, корень!