Накануне вечером, 13 августа, командующим был отдан новый приказ. Этим приказом фронт обороны Одессы, общей протяженностью в 185 километров, разбит на три организационно-самостоятельных сектора: восточный, западный и южный. С фронта один за другим прибывали командиры соединений, назначенные начальниками секторов. Выходя из зала Военного Совета, они, ни минуты не задерживаясь, отправлялись обратно в свои «владения».
Последним из зала Военного Совета вышел начальник армейского подвижного резерва, новый командир кавалерийской дивизии ветеранов гражданской войны полковник Кудюра.
— Эй, полчанин-однокашник! — прокричал он полковнику Славутину, начальнику артснабжения армии, почти одновременно с ним появившемуся из других дверей.
Все с улыбкой смотрели, как встретились эти два полковника. Шагнув к Славутину, Кудюра резко взмахнул рукой, как для удара при рубке, и сунул ее артиллеристу движением, больше всего напоминающим короткий укол штыком в живот. После этого лицо его размякло, посветлело, в грубоватом голосе появилась нежность.
— Здорово… служба… товарищ батарейный командир… — протяжно говорил он.
Должно быть, они служили когда-то в одном полку. Их можно принять за братьев, так они похожи друг на друга. Славутин только полнее, светлее и на вид добрее жилистого и как будто осмоленного Кудюры.
— Только от командующего. Вызвал и говорит: «Матчастью надо поступиться… морякам удружить». Я спрашиваю: «Кобыл, чи лошаков выделить?» Он говорит: «Нет». «Тогда чего же, — говорю, — сабли им отдать, что ли?»… Беда! По твоей линии, оказывается, помоги, — требует Кудюра, тесня Славутина к стене.
— Знаю, знаю, наверное, насчет минометов, — отходя и упираясь рукой в грудь полковника, с тоской в голосе говорит Славутин.
— Ну, да!
Не в моей, друг, воле! Сам посоветовал командующему забрать у тебя. Другого выхода не было.
Пораженный Кудюра перестал наступать. Он немного помолчал. Потом мрачно заявил:
— Сам набрехал командующему — сам и выходи из положения, если не хочешь кровным врагом стать. В случае прорыва противника я твой пустой штабной арбуз, — Кудюра постучал по своей голове, — одним клинком не прикрою — сшибут его немцы миной. Прощай! — Круто повернувшись, он звякнул шпорами и, пружиня ногами, как в седле, быстро вышел.
— Ну и ну, положеньице! — сказал Славутин.
Мой начальник потянул меня за руку. Он решил воспользоваться случаем и заручиться поддержкой Славутина.
Стоило нам только заикнуться о предложении январцев выпускать минометы, как Славутин загорелся и потребовал, чтобы мы сказали ему точно: какие минометы, когда и сколько сможет дать завод. От нетерпения он даже пытался шевельнуть своим парализованным от контузии плечом. Я сказал, что дать завод мог бы много, но если все станки будут эвакуированы — ничего не выйдет: не на чем будет точить стволы и нарезать винты.
В это время через комнату опять проходил контр-адмирал. Славутин потащил нас к нему и тут же с жаром, захлебываясь, начал излагать контр-адмиралу все то, что мы сказали.
Контр-адмирал, слушая полковника, не проронил ни одного слова. Брови его все время были хмуро насуплены, но глаза постепенно становились живее, светлели и, наконец, заискрились веселыми огоньками, точно только они одни и реагировали на слова полковника.
— Все в наших руках, действуйте, — сказал он, выслушав Славутина. — Станки, какие нужно, будут.
Он предупредил, что командующий сегодня больше никого не примет — сейчас уезжает, а завтра Военный Совет обсудит, как, не нарушая постановления правительства об эвакуации, обеспечить армию в условиях осады всем, что только могут дать для нее остатки одесских заводов. Нам велено быть на этом заседании.
* * *
В порту, когда я выкладывал последние новости замотавшемуся на погрузке директору Январки, к нам подбежала девушка, работница электроцеха. На заводе я обычно видел эту девушку в паре с ее подругой. Обе ходили в одинаковых комбинезонах, с кожаными инструментальными сумочками через плечо и вечно что-нибудь напевали. Если они работали на монтаже электрооборудования кранов в сборочном цеху, то сквозь стук пневматических молотков всегда из какого-нибудь угла доносилась песенка. «Наши певуньи», — говорили о них мастера, а они называли всех «папашами».
Подбежавшая к директору «певунья» была очень взволнована тем, что завком не хочет ее вычеркнуть из списка эвакуирующихся.
— Товарищ директор, это же самый настоящий бюрократизм! — возмущалась она. — Целый день бегаю и не могу добиться. Вы говорите, что я должна утрясти это дело с завкомом, а завком говорит: «Утрясай сама с директором». Кто же в конце концов должец утрясать!
— Оставьте вы, Маша, не до этого сейчас! — умолял ее директор, который уже, кажется, не знал, что ему делать — то ли заканчивать погрузку, то ли начинать разгрузку. — Ну скажите ради бога, что вы пристаете с этими списками? Разве дело в списках? Какое они имеют значение для вас, если вы останетесь на заводе?
— Как, какое! — воскликнула Маша. — Надо же оформить. А то я останусь на заводе, а числиться буду в эвакуации. Нет, уж извините! Пожалуйста вычеркните, чтобы не было никакой неясности.
— Ладно, успокойтесь: оформим, вычеркнем, — тяжело вздохнув, сказал директор.
— Смотрите, не забудьте, — предупредила Маша, — чтобы я числилась на ремонте танков, а не в эвакуации.
Вечером я застал эту девушку у койки заболевшего Кривули. После холодной беляевской бани у него вскочила температура, сильно лихорадило. Надо было немедленно возвращаться в госпиталь, из которого он убежал, не долечившись, но Кривуля заявил, что о возвращении не может быть и речи: второй раз убежать не удастся, — эвакуируют. Он сам оборудовал себе госпиталь: притащил откуда-то койку во флигелек заводской амбулатории, где осталась только одна женщина — врач ПВО, и улегся там, заявив, что у него просто трясучка и что ему нужно только побольше одеял и бутылок с горячей водой в ноги. Вечером, когда я пришел к нему, Маша как раз и занималась тем, что укутывала его одеялами и подкладывала под ноги грелки.
— Так вот оно что! — воскликнул я. — Значит, вы и есть та самая Маша!
— Какая это «та»? — с задором спросила она.
— Та, о которой Ваня прожужжал мне все уши.
— Вот как! — вспыхнула Маша.
Покраснев, она бросила на дрожащего в лихорадке Кривулю угрожающий взгляд, но сейчас же смягчилась и положила ему на лоб руку.
У Кривули зуб не попадал на зуб, но он все-таки попытался поймать губами руку Маши.
— Она! Она! — едва выговорил он.
— Теперь мне понятно, почему вы так добивались, чтобы вас вычеркнули из этих списков, — сказал я.
— Вот и неверно! — запротестовала она. — Ваня и сейчас уговаривает меня ехать.
Она начала мне горячо доказывать, что осталась не из-за Кривули, а потому что на танках надо заменять всю электропроводку, что один Каляев с этим делом не справится — может получиться задержка, что к Кривуле она заглянула только на минутку — целые дни носится с Каляевым по заводам и мастерским города в поисках проводов и изоляционных материалов.
Я пытался было заикнуться о том, что любовь не боится войны, что влюбленные еще лучше воюют и работают, но она категорически заявила, что личные мотивы у нее не играют никакой роли; так она и сказала: «личные мотивы».
Кривуля не вмешивался в наш разговор. Он все время стучал зубами, с нежностью поглядывая на Машу, и все просил ее, чтобы она потеплее укрыла ему ноги.
* * *
Большой зал заседаний Военного Совета был полон народа. Собралось все армейское и морское командование, секретари и члены бюро областного и городского комитетов партии, председатели облисполкома и горисполкома, почти все директора и главные инженеры заводов машиностроения, представители промкооперации.
Гражданские «поставщики» занимали одну сторону зала, военные «заказчики», начальники отделов родов войск — другую. За столом — Военный Совет.