Кабинет начальника нашего отдела представляет собой помещение площадью три метра на три. В кабинете две койки (начальника и комиссара), столик между ними, два стула. На столике — телефонный аппарат и пишущая машинка, под столиком — бутыль с водой.
Здесь всегда полная тишина. Единственное неудобство этого подземного штаба состоит в том, что до него надо добираться проходом, который тянется под землей с полкилометра.
* * *
Второй месяц на участке полка Сереброва со времени перехода к позиционной обороне противник, несмотря на ожесточенные атаки, не смог сколько-нибудь продвинуться. Бои тут идут за овладение отдельными высотами. Эти высоты переходят из рук в руки. Только одна из них, в центре обороны полка, ни разу еще не была полностью в руках противника, хотя он особенно упорно пытается овладеть ею. На скате этой высоты фашисты в последний раз оставили два своих подбитых танка. Мы с Костяхиным приехали в полк, чтобы осмотреть эти машины.
Все, что можно взять из тракторного парка артиллерии для переделки в танки, уже взято. Нам остается теперь только одно — собирать оставшиеся на поле боя немецкие танки и пытаться восстанавливать их.
Командир, которого нам дали в штабе полка в качестве проводника, сказал:
— Вон этот курган. Фашисты его скоро со степью сравняют или выдолбят на его месте котлован. День в день, с рассвета до заката артиллерия роет его, а вечером — атака. Один человечище проваливает им все. Заложит четыре пальца в рот, да как свистнет, да как рыкнет, так в степи такой чертополох подымается, что мороз по коже даже нас продирает, не то что фашистов.
Костяхин засмеялся:
— Что се за человечище?
— Прямо Черномор! — сказал проводник. — Сержант один, пулеметчик.
На кургане и вокруг нас начали рваться снаряды. Наш проводник безнадежно махнул рукой — ну, мол, теперь не переждешь, и предложил укрыться в батальонном блиндаже.
Артогонь по высоте долго не унимался. Костяхин больше не мог ждать и решил вернуться в штаб. Проводник ушел с ним. Он был мне уже не нужен: от блиндажа к кургану ведет ход сообщения.
Пока на кургане бушевал огонь, в передовой траншее не было заметно никакого движения. Когда огонь стих, по ходу сообщения тотчас же забегали люди. Впереди поднялась ружейно-пулеметная трескотня — противник пошел в атаку. Трескотня быстро смолкла. Вдруг я услышал пронзительный свист, и на кургане вырос человек. Казалось, что он встал на кромку кроваво-красного закатывающегося солнца. Это видение мелькнуло в глазах и исчезло. В ответ на свист со склона кургана и его гребня начали строчить счетверенные пулеметы.
После того как атака противника была отбита, я стал пробираться к кургану вслед за связистами по ходу сообщения. На середине склона кургана кто-то насыпал холмик над могилой. Я издали узнал Разумовского.
— Сестру медицинскую хороню, — сказал он, рассеянно поздоровавшись со мной, и стал вбивать в землю расщепленную винтовку, на выскобленной добела ложе которой было написано, кто похоронен и когда.
Эта медсестра пришла на высоту перед самым артналетом. Уходя в нижнюю траншею, чтобы переждать там артналет, никто из бойцов не заметил, что она осталась на кургане, перевязывая раненого пулеметчика. Кроме их двоих, на кургане был еще Разумовский. Он перетащил раненого в блиндаж, а медсестра не успела укрыться — осколок разорвавшегося снаряда убил ее наповал.
Антон Васильевич был возмущен тем, что все укрылись, а о медсестре забыли. В наказание за это он никого не подпускал к убитой — похоронил девушку один.
— Сам на сам остался с ней на кургане, сам на сам и похоронил, — сказал он мне.
Я спросил его, что тут, на кургане, происходит, кто это ребячеством занимается на войне — встает во весь рост и свистит, как соловей-разбойник.
— Никакого ребячества нет. Просто сигнал даю, — сказал он. — А из траншеи выскочил со злости, что медсестру потеряли.
Оказалось, что это он и есть тот Черномор, о котором рассказывал наш проводник. Свист — сигнал на открытие огня, который Антон Васильевич дает своим кинжальным пулеметчикам, сидящим в засаде на переднем скате кургана в двухстах метрах от траншеи.
Уже стемнело, и я, спросив Антона Васильевича, где стоят подбитые немецкие танки, пополз к ним. Увы, они сгорели, и о восстановлении их и думать нечего было.
На гребне кургана я услышал песню, доносившуюся из траншеи. Пела девушка мягким драматическим сопрано.
Бойцы сидели в траншее, прижавшись к стенке. Я тоже присел и стал слушать.
Пропев две строфы вполголоса, певица замолкла, как бы прислушиваясь к эху улетавшей песни, а потом перешла на полный голос:
Избы снегом заносилися,
Был морозец молодой…
Песня хватает за душу, и вдруг, как на чудесном ковре-самолете, переносит меня в детство, в родной сельский дом.
…Я проснулся. Ночь холодная. Дед вечером мало принес соломы для топки — экономит на корм корове. Как-то необычайно светло. Не выпал ли уже снег? Кубами скатываюсь к окну, усердно дую на стекло, продуваю глазок в листве сосен и пальм, нарисованных первым морозом, вижу ослепляющую картину белого зимнего утра. Мне кажется, что песня льется оттуда, из-за окна.
По деревне красна девица,
Словно павушка, идет.
Павушка! Нет, Павлина! Опять встает утро ранней зимы. Совхоз, только отстроенный среди лесов и болот на берегу Припяти. Первый снег, скрывший под собой горы плотничьих стружек и обрезок. Легкий пушистый покров все выровнял и выбелил. Низких крыш овощехранилищ совсем не видно. А вот сосны, стеной огородившие совхоз, стали еще выше и темнее. Мы стоим у большого двухрамного окна в комнате молодой доярки Павлины, только что приехавшей со станичного совещания. Она выбежала куда-то на минутку. Мы поджидаем ее, нам не терпится узнать, какие новости она привезла. Ее хлопотливая мать чего-то охает за нашими плечами. У окна — две кучерявые березки. Они как девушки-подружки в одинаковых кофточках. Под ними на белом ковре черные комочки галок. Напротив — совхозные тракторные мастерские. Полтора года назад это было единственное здание, построенное тут в лесу а теперь вон какая поляна, и на ней раскинулся целый городок. Но куда же пропала Павлина? Вот она выходит из дверей скотного сарая, с ней кто-то идет. Узнаю нашего совхозного механика. Они останавливаются, разговаривают. Она чертит что-то ногой на снегу. Не торопится, забыла, что мы ее ждем, смотрим на нее через окно и подмигиваем друг другу…
И взглянул ей в очи карие.—
Он ей парень по пути…
С удивлением услыхал я собственный голос. Сам, не замечая того, я помогал невидимой в темноте певице. И вдруг вся траншея подхватила:
Улыбнулась красна девица
Солнце ясного ясней,
Разгуляйся ты, метелица,
Ветер в сторону повей…
Песня разлилась по степи, затихла. Я слышу чей-то очень знакомый голос:
— А можно ли, товарищ старший лейтенант, петь песни на переднем крае?
Катя!? Это она пела.
— Ну, как там, в уставе написано, можно, или нет? — смеется она, здороваясь со мной.
Я вижу только поблескивание ее глаз, хитрые искорки. Тоже смеюсь, говорю, что теперь окончательно убежден, что она зря пошла учиться в сельскохозяйственный институт — надо было в консерваторию.
— Тише! — раздалось рядом. — Наша песня! Румыны подбирают мелодию!
Это голос Антона Васильевича. Он высовывает голову из траншеи, прислушивается. Со стороны румынских окопов доносятся едва слышные звуки скрипки. Кто-то чиркает зажигалкой, даже не прикрывая ее, закуривает. Я вижу пенсне в золотой оправе с черным шнурочком — узнаю нашего веселого преподавателя математики. Катя делает ему замечание: