За пару десятков метров до Михеля, один из солдат вскочил, застыл столбиком, соображая, заметался туда-сюда, наконец, более осмысленно стал выбираться с пути смертоносного снаряда.
— Стой подонок! Куда? Назад! — Михелю показалось, что он кричит, но вряд ли кто-нибудь что-нибудь расслышал, кроме него самого. Как же так? Ведь это же практически единственная его надежда, что летящая, грохочущая бронза потушит неуёмную ярость смертоубийства, завязнет в чужих костях и кишках, не дойдя до Михеля. Иначе тормозом послужат его внутренности. И мягкая жирная глина станет последним его пристанищем.
Михель схватился за пистолет — убить, уложить бегущего под колёса смерти, закрыться-откупиться от перемалывающей камни и черепа неизбежности.
Колесцовый механизм[47], проворачиваясь, вместо искр выдавал лишь брызги грязной воды.
Солдат давно уже выскочил из опасной зоны, но всё бежал и бежал куда-то влево, словно опасаясь, что взбесившаяся пушка сможет изменить траекторию и погнаться за ним. Избавление от опасности заставило его забыть обо всём. Вот только шведы о нём не забыли. Пробитый сразу двумя или тремя пулями, он кубарем покатился с горы, чтобы вскоре упокоиться в одной из промоин. Пушка его явно не доставала — она катилась прямо на Михеля. И не было боле между ними ни трупов, ни глубоких рытвин, ни толстых залежей грязи — ничего, что могло бы сберечь Михеля. Михель попытался встать — грязная намокшая тяжёлая одежда непреодолимо прибивала его к земле, не давая разогнуться. Он в полной западне, ему конец, если даже его оружие и одежда отказываются ему служить и защищать.
Вот тогда-то Михель в ПЕРВЫЙ РАЗ и вспомнил о покинутой матери. Пылающая молитва явного безбожника и богохульника понеслась к небесам, явно опережая другие подобные просьбы, коими избиваемый по всей Европе народ докучал Всевышнему.
Пушка подскочила на очередном, последнем перед Михелем бугорке, чтобы затем, с удесятерённой силой, ринуться вниз, — и вдруг лопнула, разнесённая на груды свистящих осколков. Зазубренные горячие обрывки металла просвистели высоко над Михелем, мощный пороховой дух оторвал его от земли и швырнул вниз. Приземлился бесчувственный Михель в той же луже, что и Клаус, но с одним существенным преимуществом — если у Клауса верхняя часть туловища и голова были в воде, а ноги на суше, то у Михеля — наоборот.
Бродяги шведы явно плотно начинили ствол порохом, да приладили добрый фитиль, чтобы пушку разорвало в самой гуще наступающих. Но Михель весь остаток жизни оставался в непреклонной уверенности, что именно матушкино заступничество спасло его на той высоте.
XI
Отлежавшийся Михель так никогда и не узнал, что, увязая в грязи, он участвовал в крупнейшей битве всей войны. Битва под Нюрнбергом, едва не унёсшая на кровавых крыльях и его жизнь, безвозвратно отошла в область былого, став добычей воинов пера. Не узнал уже Михель и того, что это был единственный бой, в котором великий Густав Н-Адольф не достиг поставленной цели. Михеля просветили лишь в отношении того, что гора, которую они столь рьяно штурмовали, людьми с незапамятных времён прозвана Старой Крепостью, а также обрадовали, что настырные шведы так и не смогли затянуть наверх свою знаменитую «кожаную артиллерию» и вынуждены были оставить Старую Крепость.
Насущные нужды сегодня заслонили собой в памяти Старую Крепость понадёжнее любых Альп: постоянная борьба за сохранность собственной, с точки зрения Госпожи Войны никчёмной, но для Михеля-то единственной и драгоценной жизни. Место одного всадника Апокалипсиса у его изголовья незамедлительно занял другой, вернее даже пара.
Закончившаяся ничем битва привела к тому, что обе армии объявили себя победителями и продолжали упорно стоять друг против друга.
Ситуация с провиантом в имперском лагере вскоре стала никакой, то есть его попросту не было.
Если Нюрнберг ежедневно отсыпал северным единоверцам-заступникам по пятьдесят тысяч фунтов зерна — это на сто двадцать тысяч едоков-то, не считая кавалерийских лошадей, артиллерийских и обозных мулов, ослов, быков, то имперцы, не уступавшие количеством ртов, не имели и этих крох.
Армии гигантскими граблями фуражиров и мародёров прочесали ближние и дальние окрестности. Дымы сжигаемых деревень отмечали эти поиски, ибо второй по значимости задачей было не оставить ничего противнику.
Борьба на уровне «кто кого переупрямит» на выгодных позициях явно перешагнула разумную стадию. И шведы, и имперцы стали попросту вымирать за неприступными рвами и бастионами укреплённых лагерей, откуда никто их и не собирался вышибать. Вместе с ними «зубы на полку» сложили и жители Нюрнберга, которых обе армии как бы взаимно защищали друг от друга.
Вслед за голодом скученное, донельзя загаженное пространство облюбовала и «лагерная лихорадка»[48].
Большинство неумерших разбрелось в поисках съестного. Оставшиеся занимались в основном тем, что всеми силами пытались сохранить и довести до своих лагерей редкие войсковые транспорты с продовольствием. Дело под Старой Крепостью казалось невинной потехой по сравнению с рядовой проводкой продовольственного обоза.
И всё же герцог Фридландский переупрямил короля шведов. Бросив Нюрнберг, а также больных и артиллерию, которых не на чём было увезти, шведы подались искать землю обетованную — не разграбленную, не опустошённую или хотя бы не совсем разграбленную и опустошённую. А так же еле волочащие ноги имперцы — за ними: отрезать, оттеснять, отбивать.
XII
Они шли по неубранному ржаному полю, срывая колосья, наскоро вышелушивая между ладонями и швыряя в рот.
За буковой рощицей торчала заострённая пика колокольни, и это могло значить еду, сносный ночлег и кой-какие развлечения. За всеми этими удовольствиями следовало поспешать, но солдатская привычка много голодавших людей не проходить мимо любой еды оказалась гораздо сильней, потому и трещали нещадно выдираемые колосья. Бог его знает, чем встретит неведомая деревушка. Лучше уж синица в кулаке.
Дурней, пекущих хлеб, коптящих сало, варящих пиво и прочее подобное, меньше и меньше — у Войны в почёте умники, которые все эти вкусности попросту отбирают.
Село оказалось большим, уже наполовину сгоревшим и заброшенным. Мужики, конечно, разнюхали о приближении войск, живность укрыли и сами попрятались.
Окраины — кормушка всеобщая, а потому незавидная. В войну сёла сжимаются, уцелевший народ перебирается с разоряемых кому не лень околиц к центру, наивно надеясь спастись, пока крупный отряд, захлестнув, не сметёт всё — и окраины, и центр. В городах же, напротив, запустение распространяется, подобно кругам от брошенного в воду камня, ибо в городе перво-наперво «выедается» скоромная купеческо-бюргерская сердцевина. Да и сами богатеи, не очень-то надеясь либо не желая откупаться, собирают пожитки и массово покидают угрожаемые районы ещё до подхода вражеских армий, бросая нищету, которая и без всяких контрибуций не сегодня-завтра протянет ноги.
Посему Михель скоренько сообразил и друзьям ближайшим подсказал: в военной деревне, если и суждено где хорошенько пожрать, то в центре, а в военном городе, если не желаешь общаться с развалинами, набитыми скелетами и крысами, — к ратуше не лезь, держись окраин. Бывают, говорят, ещё где-то на земле сытые, довольные жизнью деревни и неразграбленные города, но когда туда добираются солдаты, почему-то все меняется. Михель, наверное, и армию-то в конце концов покинул для того, чтобы посмотреть и вспомнить, как они выглядят — несожжённые деревни и неразрушенные города.
Сейчас они в деревне, потому, не задерживаясь на окраине, — вперёд!
Ландскнехты по двое, по трое отстают, рассыпаясь по чем-то приглянувшимся дворам. Пахнуло дымом: то ли шустрые солдаты уже нашли что зажарить, то ли палят несговорчивого скрягу со всем его хозяйством. Михель на всякий случай запомнил это местечко — вернуться и потребовать кусок, если сам ничем не разживёшься.