— Вообще-то человек двадцать драгун уже божатся, что именно они его добили. Опасаюсь, все лавры и награды перехватят. Опять бедной пехоте ничего не перепадёт.
— Вот сволочи! — в сердцах выругался Маркус. — Хоть пули помечай в следующий раз.
— Толку-то, — скривился Макс. — Отбили шведы тело своего ненаглядного монарха. Ох и рубка была. Голов поотлетало.
— Я вот чего порешил, — добавил Макс, переводя дух. — Я в конницу ухожу. Ведь сколько я сегодня увидел, где только ни побывал, пока вы как сурки пушку окапывали, вот и конька славного, ровно под меня кто-то холил.
— Макс, ты чего это? Тебе, с твоими-то глазами, вот сюда — наводчиком. Ежели уж Михель косоглазый сподобился, то тебе-то сам Бог велел, — всплеснул руками Маркус.
— Нет уж, увольте, теперь с коня до полной и окончательной победы не слезу. А она, судя по сегодняшнему раскладу, не за горами.
— Ой, не торопись, Макс. Видно, молитвы наши опять не дошли до ушей Божьих, либо прогневала Всевышнего греховность наша.
Кавалерийская река имперцев, лишённая предводителя, рассыпалась на ряд ручейков, проток, лужиц, и все они обильно и рьяно засыпались песком шведской картечи и пуль.
— Да что ж они, бессмертные, что ли! — возопил Гюнтер, воздевая кулаки к небу в бессильной ярости.
— Ты, Гюнтер, как желаешь, а я ухожу, — сплюнул Маркус. — Бесчестно будет после стольких подвигов и лишений сгинуть здесь. Уж если Паппенгейм с семью тысячами сабель не мог их сломать.
— Заткнись, трус! — подскочил к нему Гюнтер. — Да я тебя...
Однако вперёд выступил Фердинанд, придержав Гюнтера за плечо. Михель, наоборот, отступил на шаг назад, выжидая, и всем своим видом выражая несогласие с Гюнтером. Макс, уже в седле что-то осознав, вдруг начал разворачивать коня.
— Все пойдём, только помогите орудия заклепать да порох испортить. — Слова давались Фердинанду вымученно-тяжело.
— Правильную речь ведёшь, дядя. — Макс уже на земле.
— Макс, мешок вон тот забрось в седло. А то воевали, воевали — и ни с чем останемся.
XXVI
Никто, конечно, их подвиги не оценил и не отметил. Выдали, как прочим, по монетке, дабы отпраздновать гибель «шведского льва». А на них ещё и начёт сделали — за утерянные мушкеты. Великая битва под Люценом, которую они столь счастливо пережили, поставила жирный крест на их былой дружбе и спайке.
Макс подался в драгуны и, судя по всему, пришёлся там ко двору. Шутников и балагуров везде ценили. Почти его и не видели. Однако ж нос не задрал — при редких встречах щедро угощал выпивкой, как всегда, охотно одаривал ворохом свежих новостей и шуток. Плакался, что драгуны — это всё ж не кавалерия[169], сетовал, что не родился кроатом, вот у них — скачки, сшибки, добыча.
Михель записался во вновь набираемую Фердинандом батарею, и тот сильно помог ему, исхлопотав перевод. Вообще они очень сблизились после Люцена, и Михель не раз ловил себя на мысли, что Фердинанд видит в нём погибшего сына Якоба, с которым Михель был почти одногодок.
Старик его приодел, охотно ссуживал звонкой монетой, так что Михель наконец-то оженился, подобрав солдатскую вдову посвежее. После кровавой бойни Люцена наблюдался избыток такого товара. Тем более что Фердинанд завёл моду неодобрительно покряхтывать после очередного Михелева разгула, когда мир и так плыл куда-то в похмельном тумане, и драить пушечную бронзу либо перетаскивать пушечные ядра было великой мукой. Старый Фердинанд договорился уже и до того, что не прочь понянчить «внучат», да не суждено было. Женщина оказалась бойкой на язычок, и чем дальше, тем острее мела, попрекая всем, чем ни попадя, нередко перехватывала мужнину монету, отложенную для него Фердинандом. И как-то пьяный, к тому же в пух и прах проигравшийся Михель, не вынеся больше её воплей, не в меру распустил кулаки. Фердинанд в те поры отсутствовал — уехал на ближайшую пороховую мельницу, так что удержать Михеля было некому...
После похорон Михель напрямую отправился к Фердинанду и с порога заявил:
— Мне уехать?
Фердинанд долго молча рассматривал его старческими бесцветными глазами, и глаза те полнились влагой. Михель и сам ощущал внезапный прилив влаги того же сорта:
«Боже, да ведь я люблю этого старикана. Люблю, и сам себе боюсь в том признаться. Но уступать не буду. Прогонит — уйду без слов и оправданий».
Фердинанд порывисто поднялся, старческие ноги подвели, и Михель вынужден был поспешить на помощь. Поневоле они оказались в объятиях друг друга. Фердинанд доверчиво припал к груди Михеля и заплакал навзрыд. Михель терпеливо ждал, неловко переминаясь с ноги на ногу, чувствуя, как мокнет рубаха на груди. Наконец старик успокоился. Отступил, стыдливо отвернулся и махнул рукой — мол, не гляди на меня такого.
— Оставайся, — наконец-то разомкнул губы. — Оставайся какой есть.
— Тогда деньжат выдели, на помин души рабы Божьей. — Михель когда-нибудь наточит бритву, высунет свой поганый язык, да отмахнёт по самую репицу...
Фердинанд так и не сказал Михелю, что Фриду схоронили не одну — ребёнка она носила. Михелева...
Однако ж после того случая Михель изменился. Не то чтобы полностью начал праведную жизнь, но всё чаще, находясь перед выбором — махнуть ещё бутылочку да затеять потасовку или отправиться на боковую, побеседовав предварительно с Фердинандом, — выбирал последнее.
Помаленьку под чутким руководством Фердинанда овладевал он хитростями пушкарского дела. Фердинанд не скупился на порох, обучая Михеля. У пушки старик преображался, из ласкового отца становился суровым пестуном, не выделяя Михеля из прочих и не давая поблажек. Однако бывалый ландскнехт Михель не роптал. Принцип канониров схож с мушкетёрским: «Хочешь пожить — стреляй быстрее и точнее».
Однако ж и батарея у них стала — всем на загляденье.
— Это-то и хреново, — как-то раз, крепко выпив, попечалился Фердинанд, — лучших всегда в самое пекло швыряют, да первыми. На самый опасный участок, где надо стоять до последнего заряда и человека. Значит, опять наша батарея до первой серьёзной драчки живёт.
— Так брось над людьми изгаляться. — Михель даже стакан отставил. — Дай слабину.
— Не могу я так. Не привычен полдела делать. К тому ж чем лучше готовы будем, тем больше еретиков наколотим. Пей!
— Одно спасает, — вытирая усы после очередного стакана, продолжил Фердинанд. — Швед тоже в бой особо не рвётся. Притих.
— Да уж, — согласно пристукнул своим стаканом по столу Михель. — Гибель Густава их здорово подкосила.
— Я горжусь тобой, Михель, это надо уметь — в нужное время в нужном месте, да с готовым к делу оружием. Однако и в наше время тож...
— Знаю, знаю, выучил твою песню назубок: швед не тот пошёл, имперец не тот, война не та, и вообще раньше и вино было крепче, и звёзды крупней, — усмехнулся Михель.
— А что, скажешь не так, скажешь, швед прёт сломя голову, как при Густаве?
— Нет, пожалуй. Притихли бесовы дети. Да что из пустого в порожнее лить. Ясно, как Божий день, — присмирел швед. Однако и на мировую, собаки, нейдут.
В подобных бесхитростных, вроде ни о чём беседах, ровно толстая короста нечистот, постепенно отваливаясь, обнажала душу. Нерастраченная любовь к непутёвому, столь рано бросившему его ради золотого миража Марсовых забав отцу досталась старому мастеру-артиллеристу.
Маркус остался с Гюнтером в пехоте, возможно, против своей воли. Люцен совсем испортил Гюнтера. Обуял его грех гордыни, возомнил Гюнтер, что вправе судить да рядить всех смертных, карать и миловать.
Придумал Гюнтер, что чашу весов под Люценом в ту или иную сторону склонить мог не то что последний регимент, финферлейн[170], эскадрон или корнет[171], но и человек, последним брошенный в бой. Гийом! Гийом, которого он не удержал, дал уйти к шведам, усилил мощь Антихристову. Привиделось Гюнтеру, что и прочие спят и видят, как бы стать на дорожку дезертирства и предательства, прямиком ведущую в ад. А с кого спросят на Страшном суде за души эти неубережённые — с Гюнтера. И решил Гюнтер, вспомнив из позаброшенной и порядком забытой латыни, коей никогда не щеголял понапрасну — Per Dominum moriemur[172] — не допустить.