Вот с таким непримиримым фанатиком, чуть ли не из самой Вены[103], и пришлось иметь дело матери Маркуса.
В тот год все начальнички, что уцелели, словно с цепи посрывались, выжигая неповиновение и крамолу. И то сказать, недавно столь безоблачный католический небосклон заволокло свинцовыми протестантскими тучами, и всё ещё вчера несокрушимое имперское здание заходило ходуном. Беда не в последнюю очередь утвердилась потому, что очень многие чиновники и генералы блюли государственные интересы в редкие перерывы между наполнением своих карманов. Вон у герцога Савелли[104] в Померании за зиму, протянули ноги две трети вояк, а денежки ещё полгода исправно требовали на все десять тысяч. Поэтому на Дунае были твёрдо уверены, что Север на замке, пока Густав-Адольф, всего лишь с тринадцатью тысячами солдат так двинул бронированным кулаком, что вся империя содрогнулась[105]. Проверяющий прошествовал мимо матери, которая и усы себе нацепила, и выправкой блистала так, что залюбуешься бравым воякой, как вдруг, обернувшись, несильно ткнул её в грудь:
— Что, служивый, телеса распустил? Никак от водянки пухнешь? Али грыжа заблудилась да не там вылезла?
Мать побледнела, пытаясь что-то сказать, но он уже не слушал. Проворно расстегнул её камзол:
— Что, красавица, совсем растелешить, или и так уж все поняли, что не мужик ты?
И так же лениво, не повышая голоса:
— Возьмите даму.
Сделав пару шагов, обернулся:
— Понимаешь, пахнет от вашего брата по-другому. Амбрэ, так сказать. Вот по запаху я отлов и веду. Без ошибочки.
Дальше в строю, не сразу, а через настоящего ландскнехта, стоял и Маркус. Огромный штурмовой шлем постоянно сползал на глаза, под тяжестью пики затекла рука, прочая амуниция тоже изрядно гнула долу. Хорошо хоть от лат, разных там наколенников и налокотников, в спешной суматохе построения удалось отбояриться.
И сам Маркус, и все окружающие отлично могли предсказать его будущее. Топать ему по солдатской стезе — а по какой же ещё? Сызмальства игрушки — пули, порох украсть да поджечь, или когда очередной «батяня» под настроение смастерит деревянную шпажку, а то и мушкет: и резвись, и привыкай. Со товарищи опять же игры какие — ясно воинские. Причём игра не безымянна, а битва знаменитая или, допустим, осада, рассказов о которых, правдивых и не очень, можно наслушаться у любого костра.
Но мал он пока, не берут в солдаты, год хотя бы ещё подержаться за материну юбку советуют.
Ревизор надолго задержался возле Маркуса. Разглядывал без интереса или осуждения. Маркус почувствовал, как пунцовеют уши, щёки. Тонкие струйки пота зазмеились из-под шлема. Сейчас сильные безжалостные руки вырвут из общего строя, словно зазевавшуюся рыбёшку из родной стихии потащат неводом. Сверкай потом поротой задницей перед всей армией.
— Служи верно, солдатик, — вдруг услышал он, и проверяющий под смех свиты натянул ему шлем на самый нос. — Эх, обстановочка, совсем сопляков приходится поднимать на защиту императора и церкви.
Маркус, боясь спугнуть своё счастье, так и простоял весь смотр, ничего не видя. Чуть позже до него долетел сердитый знакомый шёпот:
— Не думай влезать.
Идиот он, что ли. И мать не выручит, и сам влипнет. Да и ей не убудет с кнута: кости целы останутся, а мясо нарастёт.
Однако так легко, как ожидалось, она в этот раз не отделалась. Посоветовавшись, разоблачённым, а это были в основном непотребные девки и их дети, затесался, правда, ещё и одноногий инвалид, решили рвать ноздри. Верно, ревизор с острым нюхом опасался конкуренции. Кстати, несмотря на все его бахвальства, из строя выдернули едва ли шестую часть псевдосолдат. Везунчики в строю, пряча глаза, переминались с ноги на ногу: вдруг да у кого из приговорённых к экзекуции нервы сдадут. Закричит: «А почему я должна страдать?» — да и пойдёт сдавать всех напропалую.
Однако в помертвевшей от ужаса кучке отлично понимали слепоту выбора: сегодня ты — завтра тебя. Безносой ещё можно протянуть, наоборот, кто-нибудь из не выданных сейчас завтра из жалости и признательности, возможно, кусок побольше швырнёт. Но вот если все отвернутся за предательство — тогда уж точно конец.
А ужаснуться было чему. Потехи ради, а также для усиления эффекта устрашения, велено было инструмент калить на огне.
Детей, раздав оплеухи, в конце концов помиловали, причём пара самых красивых мальчиков исчезла по мановению руки аудитора, а вот остальным пришлось испить уготованную чашу до дна.
Мать была второй. Девку перед ней, у которой и рвать-то нечего было, так как нос давно провалился, унесли замертво, и люди профоса долго отливали её водой, а вот мать оказалась покрепче. Она не только не лишилась чувств от пронзительной боли и вони собственной горящей плоти, но и принялась громогласно награждать ревизора и всю его шайку такими эпитетами, какие даже в солдатском лагере далеко не каждый день услышишь.
Разгорячённый уже втихомолку выпитой водкой, раздосадованный неожиданной задержкой: ведь в генеральском шатре его ждал обильный стол, и он точно знал, за скольких «мёртвых душ» должны угощать, а ведь есть ещё и другой шатёр, где ждёт так кстати подвернувшаяся добыча иного сорта, — аудитор несколькими словами расколол свою блестящую карьеру:
— А вы этой горластенькой ещё и язычок подрежьте.
Под дружный гогот его прихлебателей, слова его обернулись для бедной матери Маркуса гнусным делом.
А уже вечером, когда аудитор, сам сплошная немота, валялся под столом, в столицу полетел донос. Ведь всем доподлинно известно, что нельзя дважды карать за одно и то же преступление, утяжелять кару, когда приговор уже объявлен и записан, а каждый подсудимый имеет право на последнее слово. За первой анонимкой последовали и другие: аудитор обвинялся во взяточничестве, содомском грехе, растлении малолетних, и дни свои он закончил в сырой келье монастырской тюрьмы, тщетно замаливая грехи. Искалеченным им людям, может, и стало бы легче. Если бы они узнали об этом.
Мать отлёживалась пару дней, всем лекарствам и снадобьям предпочитая водку, затем как-то вечером напилась больше обычного и попыталась выяснить, все ли для неё потеряно. Недвусмысленные жесты, в какой-то мере заменили язык, но мужчины откровенно шарахались от её изуродованного лица.
Оставалось одно — сесть на сыновью шею. Маркус в отличие от многих других сыновей вряд ли бы выразил недовольство, тем более прогнал прочь и уж, конечно, не стал бы брезгливо отводить глаза. К тому же у него появился заработок. Сразу после смотра его записали на половинное жалование. Но когда он ещё начнёт получать полное, не говоря уже о двойном. А ведь не сегодня-завтра заведёт себе кралю. Такого увальня и служаку явно причешет какая-нибудь оторва, что будет пить-жрать в три горла. Матери и объедков-то не останется. Да и быть у кого-то в нахлебниках, пусть даже у собственного сына... К тому же она понимала, что чем дальше, тем больше ей необходимо будет выпивки. Поэтому мать продолжала вливать в себя водку, и всё более мрачнела. А ночью, пока все дрыхли без задних ног, она повесилась...
Маркус поморщился — история повторяется. И матери, и, судя по всему, сыну погибель несёт смотр. Династическое проклятье, да и только. Разница поколений в том, что у матери хватило смелости самой разом подвести черту под всей этой мерзостью, а вот сынка поволокут на верёвочке, словно упрямого бычка на бойню.
Среди их команды Маркус, пожалуй, менее всего боялся смерти. Если счесть солдат, отдыхающих под землёй, окажется гораздо больше, чем марширующих по земле. Пришла пора воссоединиться с молчаливым большинством.
XVI
Так они стояли, помертвев, и Неизбежность, старшая сестра Войны, заглядывала в остекленевшие очи, угадывая мысли, в то время как младшая сестра Порока, также зачем-то внимательно рассматривая незнакомые и малознакомые лица, приближалась, чтобы пожать руку Неизбежности. А они всё ж таки не верили до конца, что именно в этот нежаркий погожий денёк, рухнет непроницаемый занавес, навсегда отделяющий их от горестей и радостей непростого мира. И не надышаться, не наглядеться, не навспоминаться напоследок.