— А ты как думаешь? — вопросом на вопрос ответил Гюнтер. — Обязательно будем.
— А чем? — в свою очередь перебросил вопрос Маркус. — Голыми руками, что ль? Или мушкетами?
— Всех не перехоронишь. — Мускулы Михеля подняли мятеж против своего господина, требуя законного отдыха, и язык помимо воли выпихнул эти слова.
Гюнтер с укоризной глянул на Михеля — мол, от тебя-то, брат, подобного не ждал, но Михель, сориентировавшись, добавил уже более твёрдо:
— К своим надо поспешать, Гюнтер. Что мы впятером?
— Не найдём наших, и нас некому зарыть будет. Так и сгниём в поле, как те трое — не унимался Маркус.
— Ну и топайте! — внезапно взорвался Гюнтер. — А я останусь. И всё сделаю как надо. Потому что христианин, и он, Гийом, был добрым католиком, и шёл с нами не в последнюю голову потому, что верил, — не бросим околевать, как собаку, предадим земле, как сможем, и крестом увенчаем. — Может, он был скверным товарищем, но...
— Не кипятись, Гюнтер, — Михелю пришлось-таки подняться, но злости не было. — Ты, как обычно, прав. Просто кости у всех трещат от усталости. Давайте дружненько, как всегда, компанией, и не заметим, как закончим.
— Я тоже хорош. — Гюнтер провёл ладонью по лицу, стирая гнев и раздражение. — Забыл, что у нас действительно туговато с шанцевым инструментом. Но и вы запамятовали, что покойников надо хоронить. Срезайте дёрн — хоть так его обложим. А я пока крест смастерю...
— Вот лежу я здесь, братцы, слушаю вас и думаю — неужто действительно живого хотите в землю зарыть. — Слабый, со слезой голос заставил их всех подскочить.
— Гийом! — веря и не веря, забыв о возможной опасности погони, заорали все. — Жив, чертяка! Ну надо ж! Как же ты! Чего молчал-то ранее!
— Как дубьём меж лопаток приложили. Отшибло все, не вздохнуть. Но с похоронами вы явно поторопились. Никак уже и барахлишко моё поделили.
— Да вот же она, пуля, торчит, пальцами могу поддеть и вытащить. — Через мгновение в руках Гюнтера оказался кусочек свинца, а открывшуюся рану присыпали порохом и туго перевязали. Гийому ввиду возможного противника запретили громко выражаться, но уж вполголоса он им такого всякого нашептал. И что ж бы вы думали: после непродолжительного отдыха Гийом пошёл, правда, не без поддержки, но ведь пошёл!
Глубокой ночью они вышли к передовым имперским постам. Против обыкновения в них не стали сразу палить, а милостиво выслушали-разобрались.
XXI
В тот достопамятный день, в том проклятом доме их компании словно хребет переломили — больше не подняться.
Нельзя сказать, что Георг и Мельхиор были душою общества, и без них — ну, никак. Смерть всегда гуляет в обнимку с ландскнехтами, каждый раз в новом платье на костяке, с новой маской на черепе. Но всё же гибель Георга и особенно предательство Мельхиора потрясло всех. Их спаянная в боях и гулянках компания, где каждый не единожды клялся жизнь отдать за други своя, развалилась от первого же серьёзного удара.
В стародавние, ветхозаветные времена, как утверждал всезнайка-Гюнтер, гуси спасли Вечный город[137]. Птица из той же чёртовой породы стала первотолчком распада и гибели микрокосма 4М и 4Г.
А Ганс-то помер. Вот незадача.
Та самая плёвая царапина привела к воспалению, воспаление обернулось гниением, гниение — гангреной. И Ганс ещё при жизни буквально спёкся от жара, несмотря на обильное питьё и холодные компрессы. Как он метался, как стонал, как мучился напоследок. И без конца бредил, вспоминая отвратительные подробности своей жизни и вымаливая — слишком поздно — прощение у своих жертв. В минуту просветления он наотрез отказался от священника и пожелал последние таинства принять из рук Гюнтера. Гюнтер без лишних слов согласился, хотя формально не имел права исповедовать, причащать и соборовать, но спорить в такой момент с Гансом было глупо и бесполезно — в часах его бытия торопливо ссыпались в бездну последние колючие песчинки. Добродетельный Гюнтер предпочёл отяготиться ещё одним грехом, чем отправить Ганса в вечность без последнего покаяния. Частенько ведь в преддверии сильного боя, когда к капеллану не протолкнуться, служивые вынуждены исповедовать друг дружку.
Когда Ганс, с многочисленными перерывами, сменой компрессов наконец-то закончил свою исповедь, Гюнтер тихо вышел из лазаретной палатки и побрёл куда глаза глядят. Он буквально наткнулся на Михеля, но не узнал его, а попытался обойти, так что Михелю пришлось крепко взять его за рукав.
— А, это ты. — Обычно умные, усталые или с хитринкой глаза Гюнтера впервые были абсолютно пусты. — Знаешь, даже я не подозревал, что он у нас такой.
Гюнтер аккуратно расцепил пальцы Михеля на своей руке.
— Да храни его Господь. — И тут из глаз Гюнтера полыхнуло вдруг такое пламя неукротимой ярости, словно сполохи геенны огненной прорвавшись, указали скорую неизбежность как Гансовой душонки, так и их всех, но чуть позже.
— Не находите, что гораздо спокойней будет пронзить ему сердце осиновым колом, а потом уж зарывать. — Макс, как всегда, возник неожиданно и бесшумно...
В имперском лагере, как обычно, ощущалась крайняя нужда в топливе. Тратить драгоценные дрова на выделку гробов никто не собирался, да и не хватит лесов на домовины всем отправляющимся в последний путь, поэтому тело Ганса только отпели и довезли до кладбища в гробу, а там бесцеремонно вывалили в общую яму да кое-как присыпали негашёной известью, а потом землёй.
XXII
На следующий день, дождавшись, когда Гюнтер отлучится до ветру, окончательно оклемавшийся к тому сроку Гийом, пряча глаза, хрипло произнёс:
— Вы как хотите, а я ухожу. Я хоть и вор, однако ж порядок завсегда уважал. У шведов порядок жизни попрочней и посправедливее будет, чтобы там Гюнтер про них не плёл. Пусть даже они и неправильно молятся. Надоело жалования своего законного годами ждать. У них платят. Насчёт прибрать что плохо лежит — это в любой армии, хоть в ангельской рати можно спроворить. К тому ж и Регенсбург, люди говорят, под шведом[138]. Давненько дома не был, мочи нет, узнать хочу, как там и что. Никому я вроде не должен, и мне не должны. Компашку нашу святую мужики-антихристы порушили. Ничего боле меня здесь не вяжет. Потому оставайтесь с миром, долгих лет жизни, хлеба, денег, пороха, девок вдосталь. Не поминайте лихом. Мне было славно с вами. Ей-бо, слеза прошибает, что развалилась такая шайка. Так я пошёл... Опасаюсь, Гюнтер меня задержит. Да пребудет Господь с вами и нами.
Гийом встал, забросил на плечо тощий узел с пожитками, охлопал карманы, осмотрел амуницию — ничего не забыто. И пошёл среди бела дня, ну, словно Гюнтеру компанию составить, чтобы не скучно было тому в одиночку тужиться. И ведь прошёл же, как вода сквозь песок, просочился через все пикеты, патрули и дозоры — воровская школа что-нибудь да стоит.
— А ведь и мне надо уходить, — чуть вслух не произнёс Михель, разглядывая узелок из старого плаща на плечах удаляющегося Гийома.
Михель вдруг с тоской осознал, что отяжелел, стал грузен на подъём за прошедшие годы. Нет в нём той мальчишеской лихости, того азартного интереса, когда города и веси, новые люди и свежие впечатления наползали друг на друга, словно льдины в далёком полярном океане. Льды бесследно уносились мощным течением, а он все понукал и понукал время.
Но армия из подателя новых приключений стала вдруг единственным надёжным укрывищем и становищем в намертво сцепившемся мире.
И всё же надо, надо что-то делать. Тебе ведь уже скоро будет тридцать три, а ты ещё ничегошеньки не сделал. Ноги твои оплетены сеткой синих вен, словно карта рек, что ты форсировал зимой и летом, под огнём и без, вброд и вплавь. Сердце рвётся из грудной темницы в конце длинного дневного перехода. Даже с похмелья ты стал страдать дольше и тяжелей. Грядущие зимние холода заранее вгоняют тебя в озноб, и часто, глядя в рассыпающиеся угли жалкого костерка либо уныло меся грязь остатками башмаков на бесчисленных бесконечных дорогах, ты осознаешь, что невесть уже сколько беспросветно и безнадёжно ломаешь голову над вопросом: