Торопливо расстегнув верхние пуговки, она бесстыдно вывалила на свет Божий довольно аппетитные груди.
— Ну, подойди, Михель, тронь, ощути, как они упруги, словно у девчонки, но и совсем не малы. Чего стесняешься, дурачок? Явно не видел ничего подобного. Где твоя палатка, пойдём, сразу оценишь качество товара. Не желаешь раскошелиться на помощь родному отцу, так заплатишь за продажные услуги.
Заинтересованные зрелищем, возле них стали притормаживать солдаты, как и Михель, еле волочащие ноги с земляных работ.
— Ну чего зенки повыкатывали?! — окрысилась шлюха, тем не менее и не думая прикрыться. — Топайте, служивые, вон прямиком в обоз, там такого насмотритесь. Конечно, поплоше и посуше, — тут же торопливо исправилась она.
— Проваливайте, — мрачно бросил Михель солдатам. И тут же, остужая не в меру пылкую и чересчур уж практичную подружку отца: — И ты тоже проваливай.
— Ты не сын, — только и смогла повторить шлюха и добавила, немного подумав или выждав, чтобы Михель отошёл: — Да и не мужчина тоже. От такого кусочка нос воротишь.
«Если не выпью, то, верно, сдохну, прямо здесь, посреди дороги», — ещё раз обречённо подвёл итог Михель. Залп тяжёлых орудий заставил его вздрогнуть и поморщиться. В последнее время он сильно маялся зубами, особенно ломило от близких выстрелов.
Но новости и неожиданности сегодня на этом не завершились, словно само провидение задалось целью не дать ему осушить стаканчик.
Не прошлёпал Михель по грязи и полсотни шагов, как его снова окликнули и схватили за рукав. Традиционное:
— Ты ли это, Михель? — с одновременным узнаванием.
Деррик, односельчанин Михеля. Перепуганный и изрядно битый. Его не только ограбили до нитки, но ещё и заставили сопровождать армию на реквизированных у него же быках и повозке. Деррик пытался было улизнуть, но, как истый хозяин, вместе с быками. Разве ж от кавалерии убежишь?
Всё это выложил он Михелю с подробностями, всхлипами, беспрерывно хватаясь за руки, по-собачьи преданно заглядывая в глаза. Проклиная всех и вся, Михель выжидал только удобного случая, чтобы, развернувшись, нырнуть бесследно в омут лагерного чрева. Чего ради он будет вмешиваться в жизнь чужой роты? Пусть этот мужлан будет доволен, что его не прирезали, когда опустошали его, уже именно его, не Михеля, деревушку. Пусть тысячу раз перекрестится, что только отлупили, а не вздёрнули, когда изловили на покраже армейского обозного имущества.
Теряя последнюю надежду на помощь Михеля, видя тщету тронуть его своими бедами, Деррик и сообщил ему, что мать Михеля схоронили уже год как. Он, Деррик, конечно бы известил бывшего соседа, только не ведал, да и никто не знал, куда слать весточку.
В один день получить два таких известия — любого другого доконало б на месте. Только не Михеля.
— Прощай, Деррик, — бесцветным голосом произнёс Михель. — Единственное, что могу тебе посоветовать: плюнь на свою крестьянскую долю и поступай в ландскнехты.
«И тогда я пристрелю тебя в первом же бою, чтобы разжиться твоей одежонкой, если до этого не выиграю её, да и твою никчёмную жизнь в картишки, или ещё как», — этого он, конечно,вслух не добавил.
Деррик хотел ещё что-то сказать, но, заглянув в глаза Михеля, вдруг осёкся и мелкими шажками поспешно затрусил прочь. До самой смерти, а прожить ему осталось совсем немного, Деррик был уверен и всем говорил, что встретился с «вервольфом»[41].
А Михель, у которого не было радости и не осталось больше злости, добрался-таки до кабака, тупо упился до безобразного состояния и вроде кого-то зарезал — не помнит.
Но вино и смерть только ещё раз доказали простенькую истину: прошлое неистребимо. И Михелю, несмотря на все его старания и браваду, пришлось-таки воззвать к прошлому. Теперь уже на небеса.
X
Первый раз — на той, чертовски грязной, раскисшей от дождей и потому скользкой, как мыло, альтдорфской горке.
Горушку ту у них лихим наскоком захватили шведские еретики, и не было бы в ней ни толку, ни проку, кабы шишка та ещё да не нависала, господствуя, над имперским лагерем. Ну и чтобы светлейший герцог Фридландский[42] не заполучил на гарнировку к жаркому ядро, бомбу или добрую порцию картечи — на выбор, холмик тот приказано было незамедлительно возвернуть. Чтобы его светлости лучше жралось до отрыжки и пилось до блевотины, голодающие которую уж неделю солдаты, враз перемазавшиеся с ног до головы и промокшие до костей под непрерывным дождём, упорно карабкались вверх.
Давно смолкли призывные вопли командиров. Должно быть, повыбиты. А и не здорово поразеваешь рот при таком дожде и потоках грязи, хлещущих сверху. Тут надо, стиснув зубы, беречь дыханье. Не покомандуешь здесь, не покрасуешься: где первая линия, где вторая, где резерв — все перемешалось. Только трусам и на руку. Зарылся в грязь под кустом либо притворился мёртвым, да поджидай спокойно, пока пушки отгрохочут.
Михель никогда не горел желанием сложить голову за кого бы там ни было, даже за обожаемого до слёз фельдмаршала. Но и трусом он никогда не был. Он был солдат. Как и всякого солдата, больше всего угнетала его нерегулярность происходящего. Отсутствие локтя справа и слева просто-таки ужасало. Ему, если уж на то пошло, недоставало даже мощного перегара в затылок — вопрос, на какие шиши Клаус умудрялся надираться перед каждой заварушкой, волновал всю роту. И всё же Михель добросовестно штурмовал небо. И как это бродяжки Густава-Адольфа[43] смогли вскарабкаться по эскарпированному переднему фасу. Если Бог, как неустанно напоминали капелланы, с нами, значит, нечистый несомненно держит их руку.
Противника надо уважать, им надо восхищаться, если он того заслуживает. Михель не видел в этом ничего зазорного. Солдат лишь инструмент в руцех Божьих и монарших. Разнося друг дружку в клочки во время битвы, солдаты не должны забывать, что бой — лишь краткий миг жизни, хотя для некоторых из них и последний.
Противником надо восхищаться, его надо бояться, чтобы действовать быстрее, сноровистее, чем он.
Михель представил, как суетятся сейчас на вершине шведы, пытаясь развернуть против них захваченные орудия. Чтой-то у этих парней не заладилось. Верно, дождь замочил порох, затушил фитили. А нам-то и на руку — в «мёртвую зону» пробираться не подогнём, а всего лишь под дождём.
Как позднее выяснилось, и не шведы там были вовсе, а солдаты финской бригады. А не стреляли они потому, что имперские артиллеристы, как ни быстро удирали, однако ж успели заклепать бросаемые орудия. И за то им от пехоты поклон низкий. Финны вынуждены рвать жилы, пытаясь затащить наверх свои пушки.
Главным общим недругом тех и других стала непролазная грязь, без остатка вбирающая в себя любую брошенную вещь: падающие тела, пушечные и тележные колёса, лошадиные ноги, безжалостно сдирающая у служивых последнюю немудрёную обувку с усталых ног.
Редкая растительность на склонах высоты истреблена огнём, сведена на топливо, вытоптана и вырвана. В очередной раз съезжая на локтях и носках башмаков по грязи, как по льду, вниз, Михель молил Бога, чтобы дурень какой под ним не выставил пики, шпаги либо кинжала. Редкие пучки травы выдирались из размокшей почвы без всякого сопротивления. Носками башмаков он пропахивал в податливой земле глубокие борозды, в которые тут же устремлялись ручьи воды.
Остановиться в этом медленном безостановочном движении можно было, лишь наткнувшись на преграду. Ежели то, по чему Михель елозил ногами, начинало бурно выражать негодование, поминая всяческого рода связи хозяина ног с дьяволом, чёртом, ведьмами и прочей нечистью, Михель только извиняюще беззлобно отбрёхивался — слава Богу, не он один здесь на склоне.
Однако всё больше ноги Михеля с размаху втыкались в мягкое, ещё тёплое, но уже неживое, навеки бросившее ругаться. И тогда Михель отчётливо осознавал себя соринкой на реснице горы — сейчас сморгнёт и... И он с силой отталкивался, одновременно подтягиваясь на руках.