– Ты гля, ты гля! – всполыхнулся старик. – Должно, бекас?
И, сияя лицом, ринулся к дорогой своей псине, на ходу меняя тройку на патроны с девяткой. Но Пальма не стала ждать. Она бросилась вперед, бекас взлетел и, недовольно чвикая, полетел прочь. А Пальма: «Ай! Ай! Ай!» – взвизгивая от негодования, устремилась за ним.
– Ай! Ай!! Ай!!! – этот лаконичный, отчаянный вопль можно было перевести так: «Ах, разбойник! Ах, бесстыдник! Куда?!! Куда?!!».
Умчалась и исчезла в полях.
Спустя некоторое время мы забеспокоились: не потеряется ли? Но собака вернулась, заляпанная грязью, недовольная: улетел, негодник… Дед Пичка погладил ее. Она восприняла ласку как поощрение к дальнейшим подвигам, но старик перехватил поводок.
…Поджидая уток, мы пристроились в бурьяне на краю разлива. Прогретая за день земля была теплой. И воздух, теплый, ласково— мягкий, окутывал землю. И это последнее в уходящем году тепло наполняло душу покоем и светлой грустью. Вечером, едва видимый в полоске зари, взмыл над городом самолет; медленно и неслышно стал забирать выше, выше и, набрав высоту, потянул над горизонтом.
Пальма тоже заметила его, уставилась. Задрожала лапами. И сразу сорвалась.
– Куда?! Куда, дура?!! – завопил старик.
А псина – дай бог ноги! – через кочки, через пахоту ринулась в погоню. Я представляю, в какой бешеный намет вылилось ее желание догнать, ухватить за хвост странную птицу! Стелясь над землей, она мелькнула где-то на горизонте и…
А приятель все звал и орал вслед:
– Назад! Назад, чертова кукла!! Ко мне, едрит!!. Дура!!
– Шут с ней, – успокоил я старика. – Разве ж это собака? Тьфу…
– Да оно ить…
Я понимал его. Пятерку, конечно, не жаль – жаль надежду.
… Лёт начался поздно. Первыми на блеск воды навернула стайка чирков, и я выпалил. Наверное, гул выстрела заставил собаку во все лопатки повернуть назад, чтоб и здесь успеть навести порядок и во всем разобраться. В начале зашлепала разлетающаяся грязь, потом что-то мелькнуло в темноте н, наконец, донесся голос приятеля:
– Прибегла!..
– Ты придержи ее, Макарыч, а то она всю дичь разгонит.
…За чирками появились кряквы. Они не стали кружиться, а, сделав небольшой разворот (должно быть давно облюбовали этот участок), сразу сели в дальнем конце разлива.
– Кря-кря-кря.
Я слышал, как взвизгнула собака, как чавкая грязью, в нетерпении перебирала лапками и как приятель, натужась, удерживал ее на поводке. И не удержал – поводок лопнул… Ну и переполох поднялся в утиной стае, когда со всего маха в нее вломилась наша красавица! Птицы замелькали тут и там, зашуршали над головой торопливыми крыльями. Нам удалось выстрелить по два раза, потом птицы собрались в стаю и ушли в темноту, а возмутительница спокойствия все носилась и носилась по грязи, разгоняя последних, и дед Пичка, позабыв про осторожность, надрывался во весь голос:
– Ко мне, трах-тарарах!!! Куды, черт-перечерт?!! Потом в горле что-то пискнуло и оборвалось… Как он поймал непутевую псину – не имею понятия. Когда я подошел к нему, он уже сидел на ней верхом, держась за ошейник.
– Сшиб одну… – прохрипел надорванным голосом. – В курай свалилась. Не найду. Помоги…
Старик зажал собаку между колен, придав туловищу направление, в котором свалилась утка, я слепил комочек грязи и бросил в бурьян. И тут же приятель отпустил псину. И Пальма ринулась. Она только чуточку задержалась в том месте, где раздался шлепок, и помчалась, понеслась в сторону, в другую – аж затрещало…
– Все, – сказал я, – теперь до утра ждать будем.
– Так ить жалко, – вздохнул старик. И не понять было, кого – собаку или потерянную утку.
Мы не успели докурить, как откуда-то сзади, из темноты вылетела Пальма и в зубах у нее болтал длинной шеей жирнющий осенний селезень. Вот это да!
– Ах ты умница!! Ах ты…! – веселился старик. – Это ж как понимать, а? Подранком, видать, уковылял. А она нашла! А? Это ж надо!
И мы отправились домой. Я чувствовал, что в душе у приятеля готов вырваться наружу торжествующий вопль, В нем бы выразилась и боль за неудавшиеся сезоны последних лет, и горечь презрения к семидесятипятирублевому лопоухому недомерку, и, наконец, безмерная радость по поводу вновь обретенного счастья. Есть собака!! Своевольная, непутевая, но разве сами мы путевые?
Старик трясся на заднем сидении. Пальма гордо восседала в коляске…
Мы охотились с ней два года. Она отважно лезла в ледяную воду, продиралась сквозь заросли шиповника и барбариса, оставляла на снежных склонах пятна крови из порезанных лап. Мы охотились – громко сказано. Главным охотником она считала себя, отводя нам роль нерадивых и медлительных помощников. Сколько раз, бывало, дед Пичка уговаривал неуемную псину:
– Ну, кто ж так делает? Нам ить тоже пострелять хочется, а ты все вокруг разогнала… А?
И гладит, ласкает, треплет за уши. А она, довольная, и боком к нему прижмется, и голову сунет в колени и смотрит, точно сказать хочет:
– Я теперь еще и не так постараюсь.
А сколько восторженных слов слышала, когда из непролазных зарослей выставляла под дуплет медно-красного фазана, или приносила из ущелья, куда не то, что спускаться – смотреть неохота! – сбитого метким выстрелом кеклика! Старик в ней души не чаял. Он даже ко мне стал относиться не то что с холодком, а как-то с иронией, точно знали они вдвоем нечто такое, что я, по скудоумию, понять не мог. Как-то в порыве откровенности он признался с горечью:
– Оно, конешно, так… Я вот решил и подумал: она у меня последняя. Понимаешь – последняя; семьдесят осьмой стукнул… Протяну еще годков десять-двенадцать – все равно, что собачий век. Вот и считай: сколько ей осталось, столько и мне. Это ж надо, а? Ах, жизня… – и вздохнул. – Как есть последняя!
Пальма и дома не давала скучать. Однажды прихожу к приятелю и застаю такую картину: сам он смотрит передачу «В мире животных», чуть поодаль от него баба Груня на стульчике, а между ними, на половичке, привольно разлеглась Пальма – тоже смотрит. «Чуф-ф-фыш-ш, чуф-ф-фыш-ш», – токует на экране черныш. Видно, как в порыве любви трепещет каждое перышко. А Пальма – ничего, смотрит спокойно, точно понимает: птица не всамделишная… Косач улетает, и экран пустеет. Собака – в недоумении: в чем дело? Куда улетел? Подходит к телевизору, заглядывает с одной стороны, с другой, принюхивается: куда же, в самом деле?! Так и не разобравшись, возвращается на место и недовольно крутит головой: чепуха какая-то!..
В прихожей у приятеля висело большое зеркало. Не знаю, по какой причине, может, гвоздики от времени поржавели и повылазили, а забить в узкую рамку у старика руки не дошли, но пришлось зеркало опустить на тумбочку. И вот Пальма впервые увидела себя в зеркале. Вначале, положив лапы на край столешницы и медленно поворачивая голову туда-сюда, она разглядывала свою физиономию. Потом как в цирке! – отошла на задних ногах и ну подскакивать, вертеться: точь в точь девица! То спиной повернется, то плечико поднимет – и смех и грех!
С тех пор пошло: возвратившись с охоты, мокрая и грязная, она всегда лезла в комнату. Баба Груня пеняла:
– Ну, куда, куда? Ты в зеркало на себя посмотри! И Пальма тут же станет передними лапами на тумбочку, повертит головой – да, видок не ахти… – и безропотно удалится. А однажды случился переполох. Хозяйка пошла кормить кур, потом отправилась по своим делам. Мы с приятелем в это время заряжали патроны и ждали ее возвращения, чтоб вместе сесть за стол. Залив дульца парафином, вышли на крыльцо покурить. Взгляд старика упал на загородку и…
– Выскочила! Что ты будешь делать!
Дверка в загородке всегда закрывалась на вертушку. Догадливая псина быстро раскусила, что к чему, и старик прибег к более действенным мерам: в проушину для замка стали продевать металлическую скобу. Уж ее-то она выдернуть не могла!.. Баба Груня, покормив кур, забыла, наверное, вставить железку, и Пальма выскочила. Это уже случалось. Вырвавшись на свободу, она мчалась или в дом, или в огород.