Мирабо, получив в собрании записку, извещавшую об уступке герцога, с досадой воскликнул: «Он не стоит того, чтобы отдаться ему!» Эти слова и много других столь же неосторожных слов навлекли на Лафайета обвинение в том, что он один из агентов герцога, тогда как он никогда таковым не был. Его стесненные денежные обстоятельства, неосмотрительные речи, его короткость с герцогом – впрочем, и со всеми другими, – его предложение насчет испанского престолонаследия, наконец, его сопротивление отъезду герцога – всё это должно было возбуждать подозрения. И, несмотря на это, положительно верно, что Мирабо не принадлежал ни к одной партии и не имел даже иной цели, кроме уничтожения произвола и всевластия аристократии.
Авторы этих предположений должны бы знать, что Мирабо в то время приходилось занимать самые скромные суммы, чего никогда не случилось бы, если бы он был агентом непомерно богатого принца, разоряемого, как уверяли, своими приверженцами. Мирабо давно предчувствовал близкое разложение государства.
Один разговор в версальском парке с близким приятелем, продолжавшийся целую ночь, породил в голове его совершенно новый план, и он дал себе слово, ради своей славы и ради спасения государства, наконец, ради своей карьеры, остаться непоколебимым между разрушителями и престолом и упрочить монархию, уготовляя себе место в ней.
Двор уже прежде заискивал перед Мирабо, но принимался за дело неуклюже и без деликатности, необходимой с человеком необыкновенно гордым, который непременно хотел сохранить свою популярность, не успев еще приобрести уважения. Малуэ, коротко знакомый с Мирабо приятель Неккера, хотел свести их. Мирабо много раз отказывался, убежденный, что ему никак не сойтись с министром. Наконец, однако, он согласился. Малуэ его представил, но несходство двух характеров еще резче обозначилось после беседы, в которой, по общему признанию всех присутствовавших, Мирабо обнаружил всё превосходство, которым обладал в частной жизни так же, как и на кафедре. Пустили слух, будто Мирабо хотел, чтобы его услуги были куплены, а Неккер не сделал ему никаких предложений, и поэтому он, уходя, сказал: «Министр еще услышит обо мне!» Это толкование, опять-таки сделанное партиями, и толкование ложное. Малуэ предлагал Мирабо сговориться с министром – и ничего больше.
Кроме того, примерно в это же время у Мирабо завязались прямые переговоры с двором. Один высокопоставленный иностранец, бывший в близких сношениях со всеми партиями, сделал первый шаг. Приятель Мирабо, служивший посредником, дал почувствовать, что двор не добьется того, чтобы он пожертвовал своими принципами, но если двор будет строго придерживаться конституции, то найдет в Мирабо непоколебимую опору. Условия эти предписываются его положением, и необходимо, даже в интересах тех, кто желал пользоваться его услугами, поставить его в положение почетное и независимое, то есть уплатить его долги. Нужно, наконец, привязать его к новому общественному строю и, не давая ему портфеля теперь же, подать надежду на него в будущем. Всё окончательно уладилось только два или три месяца спустя, то есть в начале 1790 года. Историки, плохо зная эти подробности и обманутые упорством, с которым Мирабо боролся против власти, отнесли этот договор к позднейшему времени. Мы ниже познакомим с ним читателя.
Барнав и братья Ламеты могли соперничать с Мирабо лишь большим ригоризмом в выражении патриотизма. Проведав об идущих переговорах, они нарочно подтвердили распущенный уже слух о том, что Мирабо дадут портфель, чтобы отнять у него возможность принять его. Скоро представился и случай помешать ему в этом. Министры не имели права выступать в собрании. Мирабо не хотел, становясь министром, отказаться от слова, самого сильного своего оружия, к тому же ему хотелось вывести Неккера на кафедру, чтобы раздавить его. Поэтому он предложил дать министрам совещательный голос. Народная партия воспротивилась без всякой видимой причины, как бы опасаясь министерских обольщений. Но эти опасения не имели никакого основания, потому что уж никак не публичными сообщениями палатам министры обыкновенно обольщают народные представительства. Предложение Мирабо отвергли, и Ланжюине, заведя ригоризм еще далее, предложил воспретить депутатам принимать министерские портфели. Последовал горячий спор.
Хотя побуждение к этим предложениям было известно, оно не высказывалось, и Мирабо, для которого скрытничанье было просто невозможно, наконец воскликнул, что не следует, имея в виду одного человека, принимать меру, вредную для всего государства; что он, пожалуй, согласен на предлагаемый декрет, но с тем, чтобы принять портфель было воспрещено не всем нынешним депутатам, а одному господину Мирабо, депутату сенешальства Экс. Эта неслыханная смелость и откровенность остались без ответа, и декрет был принят единогласно.
Отъезд Лалли
Из предыдущего ясно, что государство было разделено между эмигрантами, королем, королевой и различными народными вождями. Таких решительных событий, как события 14 июля и 5 октября, еще долго не должно было происходить; для этого требовалось, чтобы новые неприятности раздразнили двор и народ и привели их к полному разрыву.
Собрание переехало в Париж (где в Архиепископском дворце 19 октября прошло первое заседание), получив от коммуны многократные заверения насчет спокойствия, с обещанием полной свободы действий. Мунье и Лалли-Толендаль, приведенные в негодование событиями 5 и 6 октября, тогда же вышли в отставку, говоря, что не хотят быть ни свидетелями, ни соучастниками злодеяний крамольников. Они, вероятно, после раскаялись в этом отступлении от общественного дела, особенно когда Мори и Казалес, удалившиеся было из собрания, вскоре вернулись, чтобы мужественно и до конца отстаивать свои убеждения. Мунье, уехав в Дофине, созвал штаты этой провинции, но вскоре после того они были распущены декретом, не оказав никакого сопротивления. Таким образом, Мунье и Лалли, которые во время присяги в Зале для игры в мяч были героями народа, теперь гроша не стоили в его глазах. Народное могущество опередило сначала парламенты, а потом Мунье, Лалли и Неккера; та же участь предстояла и многим другим.
Дороговизна хлеба – преувеличенная, но не вымышленная причина смут – послужила поводом к еще одному преступлению. Булочник Франсуа был убит 20 октября несколькими разбойниками. Лафайету удалось схватить виновных; он их предал суду Шатле, облеченному чрезвычайной властью судить все проступки, относившиеся к революции. Там судили Безенваля и всех аристократов, обвиненных в соучастии в заговоре, расстроенном 14 июля. Шатле должен был судить по новым формам. В ожидании института присяжных, еще не учрежденного, собрание постановило гласность суда, защиту с передопросом свидетелей и вообще все меры, охранявшие невинных. Убийцы Франсуа были осуждены и спокойствие восстановлено.
Пользуясь случаем, Лафайет и Байи предложили принять законы военного положения. Против этого живо восстал Робеспьер, который тогда уже являлся горячим сторонником народа и бедных, однако предложение было принято большинством (декрет от 21 октября). В силу этого декрета муниципалитеты отвечали за общественное спокойствие; в случае смут им поручалось требовать на реквизицию войска или милицию и, после троекратного увещания, распорядиться применением силы против мятежных сходбищ. При коммуне был назначен следственный комитет, и другой – при собрании, для наблюдения за многочисленными врагами. Достаточно ли было этих средств, чтобы расстроить планы противников?
Работа над конституцией продолжалась. Феодализм был уничтожен; но оставалось принять еще меры для уничтожения тех крупных корпораций, которые составляли в государстве организованную силу против государства. Духовенство владело громадным имуществом, полученными от государей в виде пожертвований или от верующих в виде посмертных даров. Если имущество отдельных лиц, плод и цель труда, должно было быть уважаемо, то имущество, данное корпорациям для известных целей, могло получить от закона другое назначение. Это имущество было дано ради благолепия религии (или по крайней мере под этим предлогом), а так как отправление религиозных обрядов и треб есть общественное служение, то закон мог распорядиться доставлением нужных к тому средств совершенно иначе.