В заключение Робеспьер требует, чтобы Людовика XVI немедленно объявили виновным и приговорили к смерти.
Ораторы следовали один за другим с 28-го и до 31-го числа. Наконец, Верньо в первый раз попросил слова, и собрание с необыкновенным нетерпением приготовилось слушать жирондистов, говоривших устами их великого оратора после столь продолжительного молчания, в котором обвинял их не один Робеспьер.
Верньо начинает с того, что развивает принцип верховной власти народа и различает случаи, когда представители народа должны обращаться к этой власти. Было бы слишком длинно и трудно прибегать ко всему народу по поводу всех законодательных актов, но когда речь идет о некоторых особенно важных – тогда другое дело. Конституция, например, заранее назначена к утверждению национальной властью. Но не одно это дело заслуживает чрезвычайного утверждения. Суд над Людовиком также представляет важные черты – отчасти по совмещению в Конвенте нескольких властей, отчасти по неприкосновенности, еще недавно конституционным порядком дарованной монарху, отчасти, наконец, по политическим результатам. Развив эту теорию, Верньо доходит до политических неудобств воззвания к народу и касается всех больших вопросов, разделяющих обе партии.
Он занимается сначала раздорами, которых следует опасаться, если предоставить дело короля окончательному суду народа. Он перебирает доводы, уже приведенные другими жирондистами, и утверждает, что если никто не боялся междоусобной войны, когда сзывались первичные собрания для утверждения конституции, то он не видит, почему может быть опасно созвать их для суда над королем. Этот часто повторяемый довод имеет мало смысла, потому что в конституции нет настоящего вопроса о революции; конституция может быть только подробным уставом учреждения уже постановленного и одобренного, а именно – республики. Но так как смерть короля составляет самый страшный вопрос, то нужно решить, должна ли Французская революция, казня монархизм в лице короля, бесповоротно порвать с прошлым и пойти к поставленной цели путем мщений и жестокости. Если этот страшный вопрос вызывает такие несогласия уже в Конвенте и среди населения Парижа, то было бы, как уверяют, крайне опасно предложить его всем сорока четырем тысячам секций, на которые делится территория Франции. Во всех театрах, во всех народных обществах происходят по этому поводу буйные споры, и Конвент должен иметь волю сам решить вопрос, а не отдавать его на суд Франции, которая, может статься, решила бы его путем оружия.
Верньо, разделяя в этом отношении мнение своих друзей, утверждает, однако, что нет оснований опасаться междоусобной войны. Он говорит, что в департаментах агитаторы не приобрели того перевеса, который презренное общественное малодушие дозволило им присвоить себе в Париже; что они хоть и объехали всю Республику, но встретили везде одно пренебрежение; что провинция везде явила доблестный пример покорности закону, пощадив нечистую кровь, текущую в их жилах. Затем он опровергает опасения, выраженные относительно большинства, состоящего будто бы из интриганов, роялистов и аристократов; он восстает против надменного положения о том, будто доблесть всегда составляет на земле меньшинство. «Граждане! – восклицает он. – Каталина в римском сенате принадлежал к меньшинству, и если бы это меньшинство одолело – погибли бы Рим, сенат, свобода. В Учредительном собрании Мори и Казалес принадлежали к меньшинству, и если бы одолели они, вы бы погибли! Короли тоже составляют меньшинство, и, чтобы сковать народ, они говорят, что доблесть составляет меньшинство! Они говорят, что большинство народа состоит из интриганов, которых надо заставить молчать с помощью террора, если хочешь предохранить государство от общего переворота!»
Верньо спрашивает, нужно ли, чтобы изменить большинство по вкусу некоторых людей, пускать в дело изгнание и смерть, превратить Францию в пустыню, предать ее фантазиям нескольких злодеев? Заступившись за большинство во Франции, он заступается за себя и своих друзей, которых представляет постоянно сопротивляющимися всякому деспотизму – двора или сентябрьских убийц. Он описывает их заседающими 10 августа под гром дворцовых пушек, произносящими низложение еще до победы народа, в то время как Бруты, ныне спешащие прирезать ниспровергнутых тиранов, скрывали свой испуг и ждали исхода неверного сражения свободы с деспотизмом.
Затем он сбрасывает с себя на своих противников обвинение в подстрекательстве к междоусобной войне. «Да, – говорит Верньо, – междоусобной войны хотят те, кто, проповедуя убийство приверженцев тирании, называют этим именем все жертвы, гибели которых жаждет их ненависть; кто отдает кинжалам грудь представителей народа и требует роспуска правительства и Конвента; кто хочет, чтобы меньшинство стало над большинством и имело возможность узаконивать свои приговоры восстаниями. Они хотят междоусобной войны и развращают народ, обвиняя рассудительность в близости к фельянам, справедливость в малодушии, а святое человеколюбие – в заговорах. Грозить междоусобной войной за обращение к верховной власти народа!.. – восклицает оратор. – Однако в 1791 году вы были скромнее, вы не хотели парализовать эту власть и царствовать вместо нее. Вы пустили по рукам петицию, чтобы спросить народ, как быть с Людовиком по возвращении его из Варенна! Тогда вы хотели верховной власти народа и не предполагали, чтобы воззвание к ней могло вызвать междоусобную войну! Не оттого ли, что тогда она потворствовала вашим скрытым видам, а ныне мешает им?..»
Оратор переходит к другим соображениям. Говорят, что собрание должно выказать столько величия и мужества, чтобы самому привести в исполнение свой приговор, не подпирая себя мнением народа. «Мужество?! – восклицает он. – Мужество требовалось для того, чтобы напасть на Людовика в его всемогуществе; но много ли его нужно, чтобы послать на казнь Людовика побежденного и обезоруженного? Кимрский воин входит в темницу Мария, чтобы убить его; испугавшись при виде своей жертвы, он убегает, не дерзнув тронуть его. Если бы этот солдат был членом сената, сомневаетесь ли вы в том, что он поколебался бы подать голос в пользу смерти тирана? Какое, по-вашему, мужество, в поступке, на который способен и трус?»
Потом Верньо говорит о другом роде мужества – о мужестве, которое следует выказать относительно иностранных держав: «Поскольку так много говорят о великом политическом акте, то небесполезно рассмотреть вопрос и с этой стороны. Не подлежит сомнению, что державы ждут только этого последнего предлога, чтобы всем вместе нагрянуть во Францию. Мы их, конечно, победим: геройство французских солдат есть верное в том ручательство; но это потребует усугубления расходов и больших усилий. Если война принудит нас к новому выпуску ассигнаций, который сразу поднимет цену на продукты первой необходимости; если она нанесет новые и смертельные удары торговле; если прольет потоки крови на суше и на море – какую большую услугу окажете вы человечеству? Какой признательностью будет обязана вам родина за то, что вы от ее имени, но мимо ее верховной власти, совершите акт мщения, который сделается причиной или даже только предлогом таких бедствий? Я не допускаю мысли о неудачах, но посмеете ли вы похвастаться перед нею вашими заслугами? Не будет ни одного семейства, которому не пришлось бы оплакивать сына или отца; на земледелие скоро не хватит рук; мастерские опустеют; ваша истощенная казна потребует новых налогов; общественный организм, измученный нападениями врагов и внутренними раздорами, впадет в агонию. Берегитесь, как бы Франция среди торжеств не стала походить на знаменитые египетские памятники, пережившие свое время: проезжий иноземец дивится их величественности, но если проникнет внутрь – что находит он? Безжизненный прах и могильную тишину».
Кроме этих опасений, уму оратора представляются еще другие, подсказанные английской историей и действиями Кромвеля – главного, но скрытного виновника казни Карла I. Кромвель, постоянно натравливавший народ, сначала на короля, потом на самый парламент, кончил тем, что сломил свое слабое орудие и сам завладел верховной властью. «Не случалось ли вам слышать, – продолжает Верньо, – в этой ограде и в других местах такого рода крики: “Если хлеб дорог, причина тому в Тампле; если звонкая монета редкость, причина тому в Тампле; если наши армии нуждаются, причина тому в Тампле; если мы каждый день видим перед собой нищету, причина тому в Тампле!”? Тем, кто говорит это, однако, не безызвестно, что дороговизна хлеба, малый оборот продовольствия, плохое управление армиями и нищета, вид которой огорчает нас, зависят от совсем других причин. Какие же у них намерения?