Национальная гвардия, заново сформированная под названием вооруженных секций из людей самого разного рода, находилась в полнейшем расстройстве. Она или потворствовала беззакониям, или – из нерадения – не мешала им. Некоторые посты были покинуты вследствие того, что люди, занимавшие их, не будучи сменены даже по истечении сорока восьми часов, уходили измученные и рассерженные. Все мирные граждане ушли из гвардии, еще недавно столь организованной, столь полезной, а Сантерр, ее начальник, был слишком слаб и недостаточно умен, чтобы вновь организовать ее.
Итак, безопасность столицы была отдана на произвол судьбы. Из остатков королевского величия самыми драгоценными, а следовательно, возбуждавшими наибольшую жадность, были сокровища в Гард-Мёбль, роскошном хранилище всего имущества, некогда служившего блеску престола. С 10 августа толпа покушалась на это здание, и не одно обстоятельство уже возбудило бдительность смотрителя. Он беспрестанно представлял прошения об отправке ему достаточной стражи, но вследствие ли беспорядка, невозможности усмотреть за всем, или, наконец, из умышленной небрежности, его требования оставлялись без внимания. В ночь на 16 сентября все эти богатства были разворованы, и большая часть их попала в неизвестные руки.
Этот новый скандал приписывали тем же людям, которые тайно организовали побоища. Однако в настоящем случае этими людьми уже не руководили ни фанатизм, ни кровожадность, а если предположить, что их соблазнила кража, то ведь в складах коммуны тоже было чем поживиться. Правда, некоторые говорили, будто этот разбой был совершен с целью заплатить прусскому королю за его отступление, но это чистейший вздор. Другое предположение состояло в попытке покрыть расходы партии. Это звучит правдоподобнее, но нимало не доказано. Впрочем, эта колоссальная кража не должна особо влиять на суждение о коммуне и ее вождях. Во всяком случае несомненно, что, имея на сохранении громадные ценности, коммуна так и не отдала в них отчета: печати, приложенные к шкафам, были сломаны, но замки остались целы, что указывает на организованную кражу, а не случайный грабеж; и, наконец, все эти драгоценности исчезли навеки. Часть их была нагло украдена деятелями вроде Сержана, которого прозвали Агатом, потому что он стал щеголять безделушкой из агата; другая часть ушла на чрезвычайное правительство, учрежденное коммуной. Эта была война против прежнего общества, а всякая война марается убийствами и грабежом.
Таково было положение Парижа, пока шли выборы в Национальный конвент. От этого нового собрания порядочные граждане ждали силы и энергии, необходимых для восстановления порядка; они надеялись, что сорок дней беспорядков и злодеяний, начавшиеся 10 августа, будут лишь случайным эпизодом революции, прискорбным, но мимолетным. Даже депутаты, так малодушно исполнявшие свои обязанности в Законодательном собрании, откладывали энергию до созыва Конвента – надежды всех партий.
Выборы волновали всю Францию. Клубы получили еще большее влияние. Парижские якобинцы напечатали и пустили по рукам список всех голосов, поданных в последнюю законодательную сессию, чтобы этот список служил избирателям подспорьем. Депутаты, голосовавшие против законов, предложенных народной партией, а в особенности оправдавшие Лафайета, были отмечены особо. При всем том, в провинциях, где столичные раздоры еще не успели внедриться, жирондисты, даже самые ненавистные парижским агитаторам, избирались из уважения к их общепризнанным талантам и достоинствам. Почти все члены настоящего собрания были избраны вновь. Многие члены Учредительного собрания, исключенные из Законодательного известным декретом, были призваны к участию в Конвенте. Особо стоит отметить в их числе Бюзо и Петиона. Между новыми членами явились люди, отличившиеся в своих департаментах энергией или экзальтацией, а также писатели, подобно Луве, приобретшие известность в столице и провинциях своим талантом.
В Париже яростная партия, господствовавшая с 10 августа, прибрала выборы к рукам и выдвинула всех своих любимцев. Робеспьер и Дантон были избраны первыми. Якобинцы и совет коммуны приняли это известие с рукоплесканиями. После них были избраны Камилл Демулен, прославившийся своими статьями; Давид – благодаря своим картинам; Фабр д’Эглантин, известный своими комическими сочинениями и активным участием в революционных смутах; Лежандр, Панис, Сержан, Бийо-Варенн, известные своим образом действий в коммуне. К ним присоединились прокурор-синдик Манюэль; Робеспьер-младший, брат знаменитого Максимилиана; Колло д’Эрбуа, бывший актер; герцог Орлеанский, отрекшийся от своих титулов и принявший имя Филиппа Эгалите. Наконец, вслед за всеми этими именами, к общему удивлению, явилось имя старика Дюсо, одного из выборщиков 1789 года, того самого, который так энергично противился бешеным выходкам толпы, так много пролил над ними слез. Его избрание было последним отблеском 1789 года.
В этом странном собрании недоставало только циника и кровопийцы Марата. В этом диковинном человеке имелось нечто, ужасавшее даже свидетелей сентябрьских дней. Капуцин Шабо, увлекавший якобинцев своей горячностью, сделался апологетом Марата, а так как все дела предварительно обсуждались якобинцами, то избрание его, предложенное у них в клубе, скоро состоялось в собрании. Марат, журналист Фрерон и несколько других темных личностей удачно заключали собой это пресловутое представительство, которое, имея в своей среде нескольких торговцев, одного мясника, актера, гравера, живописца, адвоката, трех-четырех писателей и павшего принца, весьма подходящим образом олицетворяло разнообразие и сумбур, царившие в то время в громадной столице Франции.
Депутаты постепенно прибывали в Париж, и, по мере того как число их возрастало, а дни, породившие такой глубокий ужас, отходили дальше, жители начинали успокаиваться и высказываться против столичных беспорядков. Страх перед неприятелем уменьшился по милости Дюмурье в Аргонском лесу; ненависть к аристократам переходила в жалость после страшного избиения их в Париже и Версале. Эти злодеяния, встретившие столько заблуждающихся поклонников или робких порицателей, теперь сделавшиеся еще безобразнее вследствие присоединения к убийствам воровства, возбуждали всеобщее отвращение. Жирондисты, негодуя на такие несчетные преступления и разгневанные гнетом, которому сами подвергались целый месяц, стали более твердыми и энергичными. Блистая перед глазами Франции талантом и мужеством, взывая к справедливости и гуманности, они, конечно, должны были получить перевес в общественном мнении и уже громко грозили своим противникам.
Однако если жирондисты решительно выступали против парижских крайностей, они не испытывали и не возбуждали всех тех личных неприязненных чувств, которые растравляют вражду партий. Бриссо, не переставая состязаться красноречием с Робеспьером в Клубе якобинцев, внушил ему глубокую ненависть. Благодаря своему образованию и таланту Бриссо производил эффектное впечатление, но не пользовался достаточным личным уважением и не имел достаточно ловкости, чтобы стать вождем партии. Злоба Робеспьера льстила ему, приписывая ему эту роль. Когда почти накануне восстания жирондисты написали письмо Бозу, королевскому живописцу, пронесся слух о сделке и о том, будто Бриссо с кучей золота собирается в Лондон. Ничего подобного не было, но Марат, которому для обвинения довольно было самых незначительных или даже достоверно опровергнутых слухов, тем не менее во время повальных арестов воображаемых заговорщиков 10 августа издал приказ и против Бриссо. Из-за этого поднялся большой шум, и арест не состоялся. Но якобинцы все-таки говорили, что Бриссо продался Брауншвейгу. Робеспьер это повторял и верил этому, до того склонен был его извращенный ум верить в преступность тех, кого он ненавидел. Луве внушил ему такую же ненависть, сделавшись помощником Бриссо у якобинцев и в газете «Часовой». Луве, смелый и даровитый, прямо нападал на людей, и эти-то беспощадные нападки, ежедневно воспроизводимые газетой, сделали его самым ненавидимым и опасным врагом партии Робеспьера.