— Жизнь прекрасна… если, конечно, хорошо к ней присмотреться, — философствовал с набитым ртом Тиранион; теперь ему принесли лепёшки с мёдом и кувшин выдержанного вина; уже где его сыскал быстроногий вольноотпущенник-разносчик, трудно было сказать, но по угодливо-восторженным взглядам, которые он бросал на грамматика, становилось ясно, что для синопского гостя, если только тот прикажет, он готов достать божественный нектар.
— Самое удивительное, но сегодня я с тобой согласен, — отвечал ему в тон благодушествующий поэт. — Можешь мне не поверить, но когда я ставил на буланого, то вовсе не верил в его победу. Просто каприз, шутка, назовём этот порыв как угодно.
— Если в следующий раз ты надумаешь так шутить, то, будь добр, предупреди меня заранее, — проворчал Тиранион.
— Но в этом и заключается, любезный друг, вся прелесть жизни! — воскликнул Мирин. — Всё наше существование — игра в кости. Чет, нечет, у кого больше. Комбинации бывают самые невероятные, а выигрыш редко достаётся самому умному и достойному.
— Судьба… — проглотив очередной кусок, ответил грамматик и потянулся за чашей.
— Не путай судьбу с удачей. Фортуна — это предначертанное и незыблемое. А вот удача сродни узелкам, случайно получающимся на пряже Клото. Я не сомневаюсь, что это просто проказы богини Тихе[283]. Так сказать, для разнообразия, чтобы жизнь не показалась пресной и ненужной. Всё игра, игра, мой друг. И мы даже не актёры, а бусины, нанизанные на нить судьбы и вообразившие, что без них шея, ну, никак не может существовать.
— Умно, но бездоказательно, — Тиранион с сожалением посмотрел на пустой кувшин. — Я готов с тобой спорить… но не сегодня, — он с довольным видом похлопал себя по животу. — Когда я сыт, мне плевать на любые мудрствования, ибо моё чрево не переносит длинных речей и излишне резких телодвижений. И знаешь, я готов выдержать любое количество узелков, напутанных Тихе, пусть даже от этого нить Клото окажется короче вдвое. Видишь ли, я не аскет, и длинная, но голодная и тягостная жизнь меня вовсе не прельщает.
— Я так и знал, что ты это скажешь, — смеясь, Мирин развёл руками. — Ладно, оставим споры и посмотрим на что способны лучшие пантикапейские гиппотоксоты…
Актёры ещё сворачивали свой реквизит, а на скаковое поле уже вывели первого из коней, свирепого лохматого дикаря, храпящего и брыкающегося. Его удерживали на арканах шесть конюхов. Укротитель, широкоплечий угрюмый гиппотоксот, не спеша поднялся на невысокий помост и, бормоча слова молитвы неизвестно каким богам, прыгнул на спину жеребца, которого с трудом подвели к этому столь необходимому в объездке приспособлению. Конюхи разом сдёрнули петли арканов, и конь, закусив удила, вихрем помчал по скаковому полю. Впрочем, бежал он недолго: у первого поворота жеребец неожиданно резко остановился и только завидная цепкость и самообладание спасли гиппотоксота от падения через голову коня.
Но следующий ход в этом поединке был для наездника совершенно неожиданным — конь встал на дыбы, и когда гиппотоксот для равновесия, чтобы он не опрокинулся на спину, лёг жеребцу на шею, дикарь вдруг с силой мотнул головой и повалился на бок. Наездник покатился по земле, как спелая груша. Освободившийся от необычной ноши, конь, вместо того, чтобы ускакать куда подальше, вскочил на ноги и бросился на обеспамятевшего наездника, норовя зашибить его копытами, как он, видимо, не раз поступал с волками в степных просторах. Только самоотверженность конюхов, верхом на лошадях сопровождавших чуть поодаль гиппотоксота-неудачника, спасла ему жизнь: в воздухе зазмеились арканы, и дикарь, остановленный на бегу жёсткой удавкой, хрипя и пенясь от бессильной злобы, вновь завалился на известняковую крошку скакового поля.
Второго, третьего и четвёртого укротителей постигла та же участь, что и первого гиппотоксота. С одной лишь разницей — все трое, похоже, просто испугались. Не дожидаясь печального конца, они торопились спрыгнуть с коней раньше, чем те успевали опомниться и освоиться с необычным шумом гипподрома, чтобы приняться за наездников всерьёз. На трибунах стоял возмущённый гул, многие свистели и швыряли в струсивших укротителей объедками и презренной медной монетой, подаваемой только нищим и бездомным. А царь Перисад сидел мрачнее грозовой тучи. Сегодня явно был несчастливый для него день, и даже бабка, Камасария Филотекна, старалась не замечать, сколько он осушил чаш крепкого вина, а тем более, не пыталась его остановить — в гневе, что, впрочем случалось редко, внук сметал всё со своего пути, как разъярённый бык.
В конюшне царило уныние. Оставшиеся наездники наотрез отказывались испытать судьбу и выставлять себя на посмешище. Звероподобные дикари явно были им не по зубам, что они и не преминули заявить вовсе потерявшему голову распорядителю скачек, уже мысленно представлявшему, какие громы и молнии обрушит на его голову начальство. Поминая недобрыми словами злокозненных меотов, невесть в каких краях откопавших этих коней, он вымещал злость на помощнике. Тавр отмалчивался, но по нему было видно, что ещё немного, и он просто удавит надменного и бесцеремонного фракийца.
— Готовьте саврасого, — неожиданно прозвучал среди всеобщего галдежа спокойный голос Савмака.
— Ты что, юнец, рехнулся?! — вскричали едва не в один голос наездники-гиппотоксоты. — Он убьёт тебя. Этот зверь почище тех, что были первыми.
— Тихо! Тихо! — заслонил юношу приободрившийся фракиец. — Он знает, что делает. Если ты продержишься на нём хотя бы один круг, клянусь, он твой, — сказал распорядитель скачек, обращаясь к Савмаку. — Прошу, не посрами… — добавил уже жалобным голосом, что было на него совершенно не похоже.
Савмак только кивнул в ответ и под неодобрительные шепотки укротителей вышел из конюшни.
Гипподром забушевал — Савмака узнали. Ксено, так и не успокоившаяся после разговора с юным скифом, процедила сквозь зубы, обращаясь к одному из своих поклонников, знатному, но недалёкому аристократу, сыну Пантикапейского стратега:
— Как бы я хотела, чтобы этого вонючего номада конь растолок в лепёшку.
— Ты несправедлива к нему, Ксено, — недоумевающе поднял тонкие подбритые брови поклонник. — Юноша весьма приятной внешности, я бы сказал, даже красив. И одежда на нём вполне… Кстати, и манеры у него достаточно приличные.
— Ах, замолчи! — гневно вскричала красавица, с напряжённым вниманием наблюдая за конюхами, выводившими в это время саврасого на поле. — Этот конь то, что нужно… — мстительно пробормотала она, заметив каких усилий стоило дюжим конюхам удержать застоявшегося дикаря.
Поклонник смиренно опустил глаза и только покачал головой — в таком состоянии он видел прекрасную Ксено впервые.
Савмак кипел. Слова очаровательной девушки не выходили из головы. «Значит, вонючий варвар»… — повторял он наверное в сотый раз, стискивая челюсти до зубовного скрежета. Сейчас он готов был сразиться с любым количеством врагов, чтобы дать выход так неожиданно разбуженной фамильной гордости и совершенно непонятной злобе.
Саврасого уже почти подвели к помосту, когда Савмак, не говоря ни слова, вскочил ему на спину прямо с земли, будто у него выросли крылья. Зрители ахнули. Опешившие конюхи в невероятной спешке сняли арканы и поторопились отбежать подальше от копыт дикого жеребца, взбесившегося, будто его ткнули раскалённым прутом. Дико взвизгнув, Савмак рванул поводья и изо всей силы огрел коня нагайкой. Полуобезумевшее животное от такого доселе не испытанного оскорбления на какой-то миг потеряло голову и ударилось в бешеный галоп.
Первый круг Савмак, сам, как и жеребец, пенясь от злобы, не переставая, хлестал его нагайкой-трёххвосткой. Дикарь мчал с такой скоростью, которая была не под силу даже лучшим чистопородным скакунам. Гипподром ревел, бурлил и удивлялся. Наездник, прильнувший к лошадиной шее, словно слился с конём, и издали они казались двухголовым кентавром.
Саврасый опомнился только пройдя второй круг. Он попытался выкинуть такой же номер, что и первый дикарь — завалиться на бок, — но Савмак, не раздумывая, ударил его рукоятью нагайки по ноздрям. Забыв от острой боли своё намерение, саврасый, мотая головой, завертелся на месте, время от времени поднимаясь на дыбы. Из его разорванных удилами губ летела густая кровавая пена, неистовое ржанье перекрывало рёв зрителей.