— Потерпи… — шепнула она ему на ухо. — Ты родился весной, в полнолуние. А это значит, что ждут тебя впереди деяния великие, славные… — неожиданно в её голосе зазвучала печаль.
— Мне бы только коня… — Савмак, казалось, не расслышал слов матери.
— Ах, глупый, глупый… — Сария присела рядом и крепко прижала сына к себе. — Ты один у меня, сынок. Единственный. Ты моя любовь, надежда, моя жизнь. Если Папай[205] заберёт тебя в свои златокованные чертоги, моя душа истлеет, кровь превратится в песок. Прошу тебя, не спеши на поле брани. Успеешь. Мне не нужна твоя воинская добыча. Мне нужен ты…
«Конь, мне необходим боевой конь… — думал тем временем Савмак, сжимая рукоятку акинака. — О, Гойтосир[206], повелитель стрел, помоги! Я так хочу, чтобы меня приняли в дружину Зальмоксиса…»
Эрот просидел в харчевне почти до вечера. Компанию ему составлял хозяин харчевни Мастарион, рослый сорокалетний мужчина с низким скошенным лбом, заросший почти до глаз густой неухоженной бородой. На левой руке Мастариона не хватало двух пальцев, широко расставленные глаза косили, из-за чего нельзя было понять, куда он смотрит.
— …Нет, нет, плачу я! — упорствовал Эрот, делая вид, что хочет распустить завязки своего кошелька.
— Зачем обижаешь меня? Ты мой гость… — изображал себя оскорблённым Мастарион, пытаясь на глаз определить сколько монет может быть в кошельке приятеля и какого они достоинства.
— Ну, если ты настаиваешь… — с невинным простодушием отвечал ему Эрот и в который раз привязывал кошелёк к поясу.
Конечно же, Мастарион и не догадывался, что в этом кошельке дребезжали только медные оболы; серебряные монеты, плата за вчерашнее выступление перед молодой скифской знатью, друзьями Палака, лежали за пазухой Эрота…
— Подскифь[207]! — пододвигал рапсод к хозяину харчевни свой фиал, показывавший дно с обескураживающей Мастариона скоростью.
Мастарион с вожделением вздыхал, поглядывая на кошелёк Эрота, и наливал из кратера неразбавленное вино серебряным киафом, невесть каким образом оказавшимся в этих убогих саманных стенах, один вид которых навевал грустные мысли.
Они сидели в задней комнате, крохотной, как мышеловка, отделённой от обеденного зала перегородкой из вязок камыша. Впрочем, то помещение, где располагались клиенты Мастариона, залом назвать было трудно — глинобитный пол, посыпанный грязным песком, стены из поточенного мышами самана с кое-где сохранившейся побелкой неизвестно какой давности, потолок из неокоренных жердей, лохматившихся чёрной от копоти корой. Подслеповатые окна были затянуты вычиненными до полупрозрачности бычьими пузырями, а сколоченная на скорую руку дверь болталась на ремённых петлях.
Людей в харчевне было мало. В обед сюда забрели четыре скифа-кочевника, пригнавшие в Неаполис от самого Борисфена[208] стадо быков — дань вождя их племени царю Скилуру. Привыкших к оксюгале[209] скифов поразило изобилие дешёвого и крепкого виноградного вина. В их кочевье вина эллинов были редкостью, и пили их только знать и старейшины. Беднякам они были не по карману. Потому, дорвавшись к кислому и терпкому боспорскому, скифы упились до изумления, оставив в цепких руках Мастариона не только свои скудные сбережения, но и всё более-менее ценные вещи, вплоть до кожаных кафтанов.
Ближе к вечеру в харчевню потянулись и воины городской стражи. Добрый кусок конины, приправленный пряными травами, вызывал жажду, и стражники, несмотря на запрет, утоляли её отнюдь не родниковой водой, привозимой в Неаполис из балки за стенами города, где били ключи. Но долго они в харчевне не задерживались — быстро осушив чашу-другую, спешили в свои казармы на вечерний смотр перед выходом в дозор.
Когда жаркое солнце подёрнулось вечерней дымкой, и длинные тени улеглись на уставшие от дневной суеты улицы и переулки, в харчевню стали заходить и люди степенные, немногословные, с деньгами: камнерезы, кузнецы, гончары, кожемяки, ювелиры. Эти располагались обстоятельно, надолго, заказывали по эллинскому обычаю разбавленное холодной водой вино — немного, но хорошего качества. Еда, предлагаемая Мастарионом, была немудрена, но сытна: кровяная похлёбка с луком и зажаренный бараний рубец, набитый смесью пшена, свиного сала и мелко насечённых куриных потрохов. Кроме скифов, среди ремесленников были и эллины, заброшенные капризной судьбой на эту окраину Ойкумены[210] нередко помимо их желания, а также фракийцы, иллирийцы, колхи[211], меоты[212]… — да мало ли славных мастеров из далёких стран услаждали взоры скифиской знати красивой посудой, украшениями бесценными, доспехами чеканными, мечами харалужными. Знали богатые скифы толк в красивых и прочных вещах и платили, не скупясь.
— Провалиться мне в Тартар, любезнейший Мастарион, но это вино — дрянь, помои! — вскричал Эрот, отведав новую порцию хмельного напитка, принесённого служанкой-меоткой.
— Как ты посмела, негодная, моему другу… ик!… лучшему другу подать такое вино?! — попытался изобразить гнев Мастарион; несмотря на свой внушительный рост и вес, в застолье он оказался послабее рапсода.
— Господин, но ты мне сам сказал, чтобы я принесла это, вместо родосского, — с негодованием воззрилась на него меотка.
— Врёшь, ай, врёшь! — поспешил перебить её Мастарион. — Убери этой пойло и выплесни на улицу. Нет, постой! На улицу не нужно. Замени родосским. Нет, давай лучше косское. Оно покрепче… — вцепившись в рукав Эрота, он забормотал, заискивающе заглядывая ему в глаза: — Врё-ёт, паршивка… Чтобы я тебе, своему… Никогда! Веришь?
Презрительно фыркнув, служанка вышла.
— Скажи, Мастарион, за что тебя изгнали из Ольвии?
— Как другу… только между нами. Цс-с! — приложил палец к губам хозяин харчевни. — Ни-ни… Никому.
— Клянусь палицей Геракла, буду нем, как рыба.
— О! Хорошая клятва! Богам олимпийским не верю. Нет!
— Не богохульствуй, Мастарион, — улыбнулся рапсод. — А то Харон — старикашка злопамятный…
— Враки! Всё враньё, мой Эрот! — беспечно махнул рукой Мастарион. — Единый бог, пред кем преклоняюсь — лучезарный Гелиос[213].
— Теперь мне понятно… — посерьёзнел рапсод. — Но не стоит кричать об этом на всех углах.
— Плевать! В Неаполисе до этого никому нет дела.
— А в Ольвии?
— Жрецы, эти бешеные псы, едва не сожрали меня, когда сикофанты донесли им, что я поклоняюсь Гелиосу. Пришлось сюда бежать.
— С семьёй?
— Не успел обзавестись. Мне хватало гетер… — Мастарион прикусил язык — в их каморку зашла служанка с бурдюком в руках и стала лить в кратер янтарное вино.
Подождав, пока она скроется за перегородкой, хозяин харчевни продолжил:
— У меня был раб-пергамец. Я купил его у наварха скифского флота Посидея. Помнишь его?
— Родосец Посидей? Этот блудливый старикашка?
— У каждого свои слабости, Эрот… — хихикнул Мастарион. — Но он хороший флотоводец, надо отдать ему должное. Посидей отбил пергамца у пиратов-сатархов. Тот был едва жив, кожа да кости, и достался мне всего за две драхмы. Дешевле яловой козы. О, это был мудрейший человек! Если бы Посидей знал, какое сокровище он упустил…
— Почему — был? С ним что-то случилось?
— Ещё как случилось… Через год я отпустил его на волю, дав манумиссию[214]. А ещё полтора года спустя пергамца распяли римляне, как скотину на бойне. Ах, мерзавцы! — стукнул кулаком по столу Мастарион.
— Чем же он провинился?
— Тем, что почитал превыше всех богов Гелиоса. И участвовал в восстании Аристоника Пергамского. Всего лишь.