Генрих порывисто обнял его:
— Ты был бы разумным, справедливым правителем доброго, веселого, трудолюбивого народа! И народ этот заплатил бы тебе горячей любовью. Все твои теперешние печали покинули бы тебя, и ты был бы счастлив!
— Как счастлив, например, сейчас мой отец! — расхохотался инфант.
Генрих уставал от таких бесконечных вспышек. Он тосковал по здоровой дружбе, тосковал по родине. Такую же тоску он замечал иногда в черных глазах Родриго. И это сближало его с юношей.
А с родины давно не было никаких вестей. Что делает дядя? Как Микэль, мама Катерина? Опустел ли без него старый гронингенский замок? Но главное — что в Нидерландах? Довольны ли Провинции правлением Маргариты Пармской и кардинала Гранвеллы? Генрих снова как в тюрьме. Только эта тюрьма отгорожена не стенами дворца герцогов Брабантских, как в Брюсселе, а бурным морем.
Но он сразу же устыдился своего малодушия. Ведь и он готовится здесь к служению просвещенной родине…
В этот день они с Карлосом, как и в первый раз, пошли к башне садовника на закате. Цветники пылали под лучами уходящего солнца. Розовели аллеи олеандров, сменяясь потемневшими уже зарослями граната и барбариса. Черные контуры кипарисов оттеняли знакомые дорожки и поднимались ввысь завороженными неподвижными конусами… Мелькнули очертания стены с фигурами медведей и маленькая калитка, ведущая на проезжую дорогу, под аркой, увитой розами. До них долетел взволнованный разговор, чей-то незнакомый голос. В просвете ветвей, на лужайке возле башни, они увидели навьюченного осла. Животное тянулось к охапке травы в руках Изабеллы. Рядом человек в дорожном плаще, сняв шляпу, что-то объяснял старому садовнику и Родриго.
— Да сохранит вас Святая Мадонна, сеньор арьерос[15], — отвечал ему старик, — я не привык отказывать в гостеприимстве и считаю это грехом. Но нам строго-настрого запрещено давать приют в саду Сан-Ильдефонсо. Их милость сеньор ректор…
Выходя из-за кустов, инфант крикнул:
— Пустяки! Ректор и не узнает, а мы не выдадим.
Старик оглянулся и начал усиленно кланяться:
— Да будет благословение господне на вашем высочестве! Вы заступник бедняков…
— А кто же станет помогать бедным, если не принцы? — вскинул голову инфант.
Арьерос низко склонился перед Карлосом, потом внимательно посмотрел на Генриха.
Садовник подошел к инфанту и прошептал:
— Пусть ваше высочество не сомневается, этот человек — христианин. Соблаговолите заметить: ни у мавров, ни у евреев не бывает таких светлых волос и голубых глаз.
Инфант расхохотался:
— Зато как черны твои глаза, старик! А белая борода настоящего патриарха еще более подчеркивает это.
Садовник метнул быстрый взгляд на Родриго. Тот взял осла под уздцы и отвел к стене, где стояли бочка с водой и гончарный станок с глиной. Осел нетерпеливо затряс ушами, на вспотевшей шее зазвенели бубенчики, и мягкие серебристо-серые губы жадно прильнули к воде.
— Ave Maria[16], — громко произнес погонщик, пропуская перед собой инфанта с Генрихом и переступая через порог башни.
Когда знатные гости сели, он тоже опустился на подставленный ему табурет. Изабелла подала олью[17]. Он поблагодарил, перекрестился и принялся за еду.
Генрих спросил:
— Судя по вашему выговору, вы не испанец?
— Нет. — Арьерос слегка помедлил. — Я из Нидерландов.
— Из южных Провинций? — вспыхнув от неожиданности, пробовал догадаться Генрих.
— Да… из южных.
— Генрих сам из Нидерландов, — вмешался инфант. — Он очень хвалит эту страну. А испанцы почему-то считают ее страной неотесанных мужиков.
Арьерос нехотя пожал плечами:
— Испанцы, думаю, плохо знают Провинции. Или забывают, сколько они получают оттуда всякого товара: сукно, полотно, бархат, обои, кружева, ковры, мебель, краски, рыбу… Всего и не перечесть. «Неотесанным мужикам», пожалуй, не хватило бы смекалки стать первыми кораблестроителями, лучшими промышленниками и богатейшими торговцами… Вот только налоги губят страну.
Генрих подсел к нему ближе:
— Я слышал, в Нидерландах все больше и больше распространяется учение Кальвина?
— Говорят. Кое-кто даже уезжает за границу из страха перед наказанием. А страна от этого разоряется… Ведь прежде о кострах и пытках только слышали, а теперь… — Кончив есть, погонщик задумчиво перебирал ремни дорожной сумки. — А впрочем, я ничего толком не знаю… В Нидерландах не научились еще держать язык за зубами. А я — бродячая душа, мне приходится немало слышать лишнего… Люди новой веры говорят, будто их вера истинная — по заветам Христа. Говорят, что Евангелие следует читать на родном языке, чтобы понимать его. Говорят, что священники такие же, как все, люди, да и самого папу не выше других ставят. Они считают большим грехом и корыстолюбием продажу индульгенций… Мало ли, что еще говорят, — всего не упомнишь, когда больше чем на два-три дня нигде не останавливаешься.
Глаза Генриха горели.
Арьерос поднялся:
— Пойду отдохну возле своего Серого, простите. Завтра мне надо рано тащиться в горы — купцы ждут товара. Я перевожу его из одного края в другой, нелегкая работа. Спокойной ночи, благородные кабальеро. Спокойной ночи, сеньорита.
Он вежливо поклонился и вышел. Генрих выбежал за ним и заговорил на родном языке:
— Вам не хотелось говорить о страданиях родины при чужих людях, я понимаю. Но мне необходимо знать правду. Я уехал из Нидерландов в тревожное время. Мое имя ван Гааль.
Погонщик посмотрел на него улыбаясь.
— Я знаю о вас больше, чем вы думаете. — Он оглянулся на дверь башни. — Приходите сюда сегодня ночью, если хотите знать правду. А пока возьмите эту книгу, но никому ее не показывайте.
Он сунул Генриху вынутую из-за пазухи книгу, кивнул головой и пошел под навес к ослу, мирно жевавшему траву.
Краска волнения залила щеки Генриха. Он торопливо осмотрел книгу. Под простым кожаным переплетом небольшого формата было напечатано Евангелие на голландском языке. Генрих разом вспомнил далекий Брюссель, площадь перед ратушей и большой лист бумаги, прибитый к дверям:
«Воспрещается печатать, писать, иметь, хранить, передавать… сочинения Мартина Лютера, Ульриха Цвингли, Иоганна Кальвина…».
— «Эдикт 1550 года»! — прошептал он и, быстро спрятав книгу под камзол, вернулся в башню.
В этот вечер инфант рано лег спать.
— Ступай и ты, Генрих, — сказал он капризно. — Я тебя мучаю своим дурацким характером. Иногда я сам себя не понимаю… Ну зачем я таскаюсь к этой красивой девчонке? Что у меня, принца королевской крови, общего с дочерью садовника? Неужели только ее имя? Изабелла!.. Изабелла — «Оливковая ветвь»… А для меня эта ветка мира полна жгучих шипов.
Он махнул рукой и задернул полог кровати с королевским гербом — золотыми башнями Кастилии и львом Леона.
Генрих обрадовался возможности побыть наконец одному. Он был полон мыслями о родине, взволнован неожиданной встречей с таинственным арьеросом, передавшим ему запрещенную книгу. Притворив раму высокого готического окна, чтобы томящий аромат магнолий не побеспокоил сна инфанта, и проверив, на месте ли дежурный мальчик-паж, он побежал к себе, в верхний этаж коллегии.
Его маленькая голая комната, скудно обставленная самой необходимой мебелью, была единственным углом, где он чувствовал себя более или менее свободным. Слуга уже зажег канделябр, и пламя свечи, как оранжевая бабочка, трепетало на столе у открытого окна. Генрих запер дверь на ключ и вытащил из-под камзола книгу.
«Да будет благословен тот, — прочел Генрих рукописную латинскую надпись на первой странице, — кто, взглянув на эти строки, сам увидит, есть ли в них хоть капля неправды и ереси, за которую нас жгут, гноят в тюрьмах и разоряют. Патер Габриэль, швейцарец».
Генрих с жадностью принялся за чтение. Он перелистывал страницу за страницей, торопясь до ночи все просмотреть.