Литмир - Электронная Библиотека

Леша заволновался.

— Бывал... Только сейчас не время для воспоминаний. Итак, приходите завтра ровно в восемь утра для первого поручения...

Гребенников назвал адрес, который Леша несколько раз повторил.

— Позже мы свяжем вас с николаевским подпольем.

Сначала Леша аккуратно посещал гимназию; со второй половины сентября начались пропуски, а позже он вовсе перестал посещать уроки. В одну из суббот Витя Порхов направился к товарищу.

Дверь открыла Лиза, старшая сестра Леши. Витю в комнаты не пригласили. Короткий разговор произошел в коридоре.

— Можно видеть Лешу?

— Нет...

— Он болен?

— Нет...

— Мне хотелось бы повидать его... Я соскучился...

— Его нет дома...

— Уехал?

— Ах, мы сами не знаем... Мы ничего не знаем...

У Лизы на глазах навернулись слезы. Витя задрожал от смутного предчувствия. «Так делают настоящие, сильные люди: верят и творят...»

— Когда Леша вернется, передайте ему, что я очень, очень его люблю и что в трудную минуту он может рассчитывать на меня.

Вскоре заволновалась гимназия, никто не скрывал близких перемен: говорили об отступлении добровольцев, о разложении войск, о погромах, о скорой сдаче Николаева...

И началась тревога...

Днем еще по-осеннему было тепло, подсиненным платком голубело небо, и солнце висело низко, необжигающее. Днем гудели рожки, слышались шаги и окрики офицерских патрулей; в ресторанах можно было услышать Сен-Санса, продавались газетки.

А вечером шел снег. Мокрый и липкий, он залеплял окна, нависал на карнизах, податливо расползался под ногами на тротуаре, на квадратиках мостовой.

Вечером, прячась друг от друга, проскальзывали вдоль домов люди; вечером закрывались наглухо двери и ставни, гасили свет, и в неподвижной глуши пустых темных улиц раздавалась стрельба.

Ночью к двери, где огонек папиросы осветил медную табличку, прислонилось черное пальто, запорошенное снежком. Было поздно, все спали, но на звонок вышли на цыпочках один за другим: Петр, Марья Тимофеевна, Лиза, Федор Федорович. А после второго звонка, такого же осторожного, как первый, Лиза замахала руками.

— Спросите — кто? Только спросите — кто? — и ее шепот в этом старом неуютном доме, где за каждой дверью таилось молчание, был страшен своею четкостью.

Профессор отошел к окну. «...Сердце... снег... стекло... Беспокойное... больное сердце...»

Потом сразу стало шумно, собрались в коридоре, и пока Петр закрывал тяжелую дверь на ключ, Лиза, Марья Тимофеевна и профессор, еще чуть-чуть не доверяя глазам, жали остуженные непогодою руки высокому человеку, говорили что-то срывающимися голосами.

Когда, наконец, прошли в столовую, гость отряхнул пальто и шапку с наушниками. Из складок вывалился на пол снег, похожий на мокрые валики ваты.

Гость расправлял перед зеркалом крашеную чужую бороду и приглаживал всклокоченную оторочку вокруг лысины-парика.

Одна лишь минута обычного, семейного — и начался страх за жизнь: была ли открыта дверь внизу, темно ли на лестнице, не слишком ли шумели в коридоре?

Гость молчаливо улыбался большими губами и прижимал к плечу голову Лизы.

Остаток ночи и день Леша спал не просыпаясь. В квартире ходили на цыпочках. А вечером быстро поднялся, зачесал перед зеркалом чужие волосы и, засунув в карманы бутерброды, ушел в мокрую черноту.

Потом снова были вечера, были осторожные звонки, падал с пальто и с шапки хлесткий снег, и молодые губы улыбались немного виновато.

А жизнь шла.

В николаевской «литературке» — клубе на углу Спасской и Соборной — играла музыка, устраивались танцы и камерные вечера, в театре Шеффера шли пьесы Андреева и Метерлинка. Слащевцы прожигали жизнь за игорными столиками, в номерах гостиниц. Счет дней подходил к концу, это скрывали от других, но не от себя: на полях херсонских и одесских завершался последний акт военной интервенции. И пока одни веселились на краю пропасти, другим вменялось по службе хоть для видимости поддержать сумасшедший danse macabre [5]. И поддерживали. Карательным экспедициям поручалось освещать свой путь зарей пожаров.

И каждую ночь слащевские холуи вывешивали новые и новые, один другого грознее, приказы, от которых отдавало пьяным перегаром ночных кутежей.

А дорогой гость, проглоченный черной ночью, все не приходил. И надо было в химической лаборатории реального училища, и на улице, и у себя дома, на софе, когда со стен сползала тишина, и всюду-всюду каждый миг ждать: не придет ли? Увидеть, прижать к себе родное, любимое существо.

Но гостя не было.

У профессора пропадал сон. Он ходил от окна к двери и назад, из кабинета в столовую, смотрел в окно, на осенний плес, на бульвар.

Что случилось? Бегство... От кого? И к кому? Как могло случиться?

У Лизиного рояля, взятого напрокат, можно было постучать пальцем по холодной крышке, можно было даже открыть крышку и под модератор, пока дочь брала уроки музыки у Анны Никифоровны Григорович, взять несколько аккордов... Зачем он бежал сюда? И неужели через подобное испытание, только так можно было придти к новому, навсегда оставив старое позади?

Вот и гость...

Гость? Но где он? Почему нет так долго?

Мысли рвались в клочья. Он останавливался возле шкафа с книгами по черной металлургии, возле этажерки с книгами по энтомологии (давняя тайная страсть)... И снова хождение по комнате, хождение из утла в угол, как в клетке...

У своего родного гостя можно было найти ключ к новому, начало которому положили необыкновенные люди. Найти ключ, понять и принять в свое сердце это новое, смелое, принять, как выстраданное. И ничего другого никогда не желать.

Но у гостя тяжелели от бессонных ночей веки. Он лежал на спине, свет от лампы срезал половину лица. Одна половина была светлая, как душа его, другая черная, как жизнь вокруг, и губы скорбно сжаты в беспокойном сне. Он еще несколько раз перед сном успевал кивнуть головой. Профессор открывал в спящем лице морщины, складки, пятна, рожденные жизнью в подполье у белых, новое, чего не было в Москве и что пришло за месяцы жизни на обетованном юге. И рыжая борода, и чиновничья, не вызывающая подозрений, оторочка из длинных волос вокруг лысины парика.

Гостя нельзя было беспокоить для маленькой путаной драмы. Пусть спит. Один бежал к белым, чтобы в тишине творить науку... Другой скрывался от белых, чтобы могла расцвести наука... Настоящая, подлинная наука...

Так складывалась реальная жизнь.

А дни шли, но с ними не уходило смятение. Газеты сообщали противоречивые вести, ожидалось страшное, потому что упиралось в неизвестность. И вечером, когда затухала на улицах жизнь, профессор в тиши кабинета прижимался к оконной раме и слушал, как глубокую тишину, нависшую над городом, вспарывала беспорядочная стрельба. Очень может быть, что после каждого выстрела угасала чья-нибудь жизнь...

Но в этом половодье, когда все рвалось с бешеной силой, неслось, разбивало в щепы, было очень стыдно прижиматься к пеньку на берегу, крепко держаться за него сведенными пальцами, с болью и тоской смотреть вдаль, ожидая, не остановится ли ладья... одна ладья с любимым человеком...

Страх вполз в дома николаевцев в ночь с 18 на 19 августа, когда южная группа деникинцев во главе со Слащевым заняла город. Штаб генерала, он сам и приближенные обосновались в Лондонской гостинице, что на углу Соборной и Спасской, а контрразведка — на Большой Морской.

Артист Жуков, прельщавший до прихода белогвардейцев николаевских дам, превратился в контрразведчика Липомана.

(Этот самый артист несколько лет спустя на показательном процессе при оглашении смертного приговора демонстративно ел шоколад, улыбаясь публике. Он сыграл тогда свою последнюю в жизни роль).

Большую Морскую николаевцы обходили за десять кварталов: легок путь в контрразведку — труден выход! Вторая каторжная тюрьма, окнами глядевшая на крутой берег Буга, переполнилась арестованными.

вернуться

5

Танец мертвецов.

69
{"b":"629850","o":1}