— Свет! Свет! — зашикали на опоздавшего.
Он окунулся как бы в гигантскую чернильницу. Ничего не различая, побрел куда-то наугад, вытянув руки с пирожками. И куда ни шел, всюду натыкался на головы, на ноги.
— Бродит...
— Не мешайте! — зашикали сбоку.
И вдруг чья-то сердобольная рука сжалилась. Он протиснулся в узкий ряд, придавив мягкие колени, и сел, не будучи, впрочем, уверен, что садится на свободное место.
Теперь настало время разделаться с яством. И пока мелькали кадры кинохроники — хронику он любил более всего — Журба, проголодавшись, с удовольствием поедал пирожки с яблочным повидлом.
— Хватит вам есть! — шепнул голос соседки. Должно быть она оказалась той сердобольной женщиной, которая помогла ему выбраться из тьмы ночи.
— Мешаю? Хотите, поделюсь! — и он протянул пирожок, завернутый в тонкую бумажку.
— Сидите тихо!
Через минуту он ощутил руку, заблудившуюся между подлокотниками кресел. Это не входило ни в какие планы. Кинохроника с калийными солями Соликамска и первомайским парадом физкультурниц сменилась белым мигающим полотном, на котором смешно заплясали какие-то перевернутые надписи, гигантские цифры и зигзаги.
Озорной юнец заговорил снова, и Журба принял вызов судьбы: рука была отнюдь не мужская. Ему захотелось рассмотреть соседку, но в белом сплетении лучей, выходивших из крошечного окошечка кинобудки, ничего, кроме носика, не разглядел.
Боевик оказался далеко не выдающимся, Журба сказал об этом соседке. Глаза, уже приглядевшиеся к темноте, позволили отметить пустоту в зале: ни спереди, ни сзади у них никого не было; они стали непринужденно болтать о том, о сем.
— Пустите мою руку... — сказала вдруг девушка, когда сеанс явно стал близиться к концу.
— Я успел к ней привыкнуть...
— Придется отвыкать...
— «Забыть так скоро?»
— «Мы сидели вдвоем...» — в тон пропела соседка.
— Вот что, давайте, если без этого нельзя, знакомиться по-настоящему, — сказал он. — Я после сеанса уезжаю. Хотите, поедем на вокзал вместе. У нас, надеюсь, найдется о чем поговорить за столиком в ресторане. Я с утра не ел, голоден, как отшельник в пустыне.
Соседка усмехнулась.
— Этак бог знает что можно подумать обо мне!..
Снова на экране замелькали белые пятна, и он отвернулся к соседке: беретик сидел безупречно, да и хозяйке его было лет двадцать пять.
— Что вы смотрите? Не узнаете?
Она хитро сощурилась.
— Не разыгрывайте, пожалуйста!
— Хороший розыгрыш! Я вас даже в темноте узнала.
— Узнали?
— Разве вашу бороду можно забыть!
Смеялась она великолепно, от души, и он заслушался.
— Нет, вы бог знает что подумаете обо мне. А это не следует. Мы соседи.
— Соседи?
— Соседи по коттеджам. Я переводчица мистера Джонсона. Лена.
— Вот как!
Интерес сразу погас: он не любил переводчиков и относился к ним настороженно.
Сеанс окончился. Откидные сидения кресел открыли по залу как бы беглый винтовочный огонь. На улице солнце ослепило глаза, но соседку свою он узнал, хотя видел ее раза два, когда приезжал из тайги и разговаривал с Джонсоном.
— Куда вам? — спросил он ее равнодушным тоном, чтобы на всякий случай потом сказать: «А мне как раз в противоположную сторону».
— В гостиницу. Мы сегодня уезжаем в Москву. Переводчики — это бледная тень своего господина.
— А я на вокзал. До свидания!
ГРЕБЕНЬ ВОЛНЫ
Глава I
1
...Ни зашелохнет, ни прогремит...
Бежит он, землею русскою рожденный, среди лужаек и лесов Смоленщины, бежит на юг, принимая по пути безыменные ручьи и именитые реки Белоруссии, чтобы во всей красе разлиться голубой зеркальной дорогой на Украине, без меры в ширину и без конца в длину. Чудный, величественный, редкая птица долетит до середины его!
В солнечный полдень разливается над ним аромат свежескошенного сена, а в лунную полночь голову кружит запах чабреца и мяты.
Изумрудом, жемчугом светятся воды его днем, а при звездах любит вырядиться в синие шелка, прикраситься серебром да алмазами.
Но когда бы ни пришел ты на крутой берег, будешь глядеть завороженными глазами, глядеть и думу думать, пока не вспугнет ночная птица или не привлечет далекий девичий голос, поющий о любви и счастье.
А сколько сложено про него песен, легенд, сколько написано картин! Только перескажешь ли жизнь богатыря, перенесешь ли на мертвый холст живые, каждый миг меняющиеся краски!
Не рассказать, не изобразить.
Его надо видеть, чтобы понять и полюбить! Красивый, полноводный, могучий.
Много сказочных по красоте своей сел и городов породил он на всем течении и среди них — Днепропетровск, город замечательных людей, заводов, вузов, парков, садов, зданий.
Он лежит на высоком правом берегу, лежит на трех холмах, отчетливо выступающих в синеве неба, если смотреть с железнодорожного моста, переброшенного на другой берег — к поселку Амур.
Весна поздно приходит в Днепропетровск: апрель холоден, весна начинается с мая, в начале июня зацветет акация и дикая маслина. В полоне цветущих деревьев Днепропетровск прекрасен.
В тридцатом году весна была не в пример прочим годам ранняя. Студенты металлургического института, гордившиеся своим новым великолепным зданием со стеклянной призматической вышкой на Лагерной улице, приходили в расстегнутых рубахах, с закатанными в баранку рукавами. Обильный пот стекал щекочущими ручейками по желобам мускулистых спин. Шли итоговые конференции — так назывались зачеты, и большое институтское здание наполняли студенческие голоса.
Профессор Генрих Карлович Штрикер, сидя у окна лаборатории, смотрел на улицу. Читал он курс металлургии стали — основной курс факультета, хорошо знал предмет и с явным удовольствием «гонял» студентов.
Двадцать лет назад он начинал свое профессорство. Стены лаборатории, выкрашенные масляной краской, прятались за диаграммами, графиками, таблицами; широкое старое кресло, обитое черной клеенкой, потрескавшейся и обтертой до марли на углах, — наследие горного института, — стояло у окна полуподвала.
Штрикер приходил за полчаса до начала занятий, садился у окна и смотрел на узкую полоску палисадника с фонтаном. Поблекшая от жары трава устало лежала на земле, сквозь косо прорезанное окно заплывали с улицы приглушенные звуки.
В тот день студенты собрались к десяти. Профессор поднялся на кафедру и, пока студенты рассаживались и перешептывались, тщательно протирал желтой замшей пенсне в золотой оправе. Стекла пенсне были зеркально блестящие: такие стекла чаще всего мы встречаем у провизоров и глазных врачей. Потом замедленными движениями, приподняв руки, разглаживал великолепную бороду, напоминавшую пышно расчесанную волнистую шерсть. Профессор был в выутюженном чесучевом пиджаке с голубыми озерцами подмышками.
В лаборатории все оставалось прежним: его кресло, перенесенное при разделе горного института, и выложенный плитками стол с неработающими кранами (никакой работы на этом столе производить не приходилось), и графин, таблицы, схемы, модели печей, образцы стали и шлаков. Все оставалось прежним, как десять, двадцать лет назад, но студенты...
«М-да!.. Студенты...»
Профессор насаживал пенсне на красную, с вмятинами, переносицу и, сразу утомленный, точно день приближался к концу, садился в кресло.
— Начнем? Или еще кого-нибудь подождем?
Среди студенческих рядов движение. В последний раз перелистываются записки.
— Коханец!
Румяная девушка с белым открытым лбом идет, вытирая на ходу платочком полную шею. Профессор отодвигает кресло. Ножка кресла попадает в расщелину помоста, на котором находится кафедра. Штрикер нагибается, лысина его становится багровой, хорошо выделяются на черепе резко пульсирующие зигзагообразные прожилки. Надя останавливается у доски, шагах в четырех от профессора, и поворачивается лицом к товарищам.