— Здравствуйте, Фрося! — еще раз сказал он.
— Здравствуйте.
— Чего загордилась? Слышал вчера тебя. Толково выступила. Очень хорошо.
— Смеетесь вы! — вспыхнула Фрося, и к глазам ее набежали слезы. Она сделала резкое движение, обошла Бориса и побежала.
Стоял такой мороз, что шаги ее были четко слышны за квартал. Снег — будто колотый сахар, синие огоньки так и переливались. Борис посмотрел Фросе вслед и вдруг решительно пошел за ней. Он догнал ее возле здания комитета комсомола.
— Что с тобой? Родная моя...
Он впервые так назвал ее.
Румянец залил ее щеки и без того красные на морозе.
— Фрося... милая...
Ее тронул голос Бориса, особенный такой голос, который говорил больше, чем слова. Он взял ее за руку, и это тоже впервые за все встречи.
— Какая ты... Да разве посмел бы обидеть тебя?
Фрося задержала живой взгляд на его лице — она была очень хороша собой, — и сказала:
— Если вы посмеетесь надо мной, никогда не прощу этого. До гроба не прощу! Слышите?
И тогда он впервые подумал об ответственности своей перед этой девушкой, ответственности за ее будущую жизнь. «Не толкает ли меня к ней желание развлечься?»
— Иду к Жене Столяровой, — сказала Фрося. — А вы чего — запечалились? Может, обидела?
— Вступаешь в комсомол?
— Вступила вчера, после рапорта в клубе.
Они пошли вместе, Фрося принялась рассказывать о своем вступлении, а он смотрел на выбившуюся из-под шарфа меднокрасную прядь волос, на розовую, горячую щеку.
— Встретила меня как-то Женя, спрашивает: хочу ли в комсомол? Очень хочу, говорю. И, правда, жадная к жизни я. Хожу, присматриваюсь, не пропустила ни одного собрания. Где вы только ни выступали, я всегда бывала.
Борис взял ее за руку.
— А потом зашла в ячейку доменного. Сидят наши ребята и незнакомые. Поговорили со мной, прочли анкету. Пишу я хорошо. Только социальное положение, спрашиваю, что это такое? Может, неправильно заполнила. По-настоящему, не замужняя я... Ну и застыдилась... Ребята посмеялись. Растолковали. А на собрании рассказала о себе, биографию, значит. И вот — комсомолка я!
Фрося открыто повернулась к нему. Он видел ее умные светлокарие глаза, уже знающие какие-то тайны, крепкие молодые губы со складочками, как на долях апельсина.
— Ах, Фрося, Фрося...
Он вздохнул и пошел, оставив ее одну, потревоженную.
КРУТЫЕ ДОРОГИ
Глава I
1
Когда это случилось и с чего началось, Надя не могла вспомнить. Ей казалось, что она лежит на дне глубокого озера, кто-то близкий ей плывет на лодке, говорит с ней, но звуки с трудом проходили сквозь зеленую толщу воды. Она силилась понять смысл слов, но это было мучительно тяжело.
Пошла в амбулаторию.
Врач заподозрил тиф...
Очнулась Надя в больнице. Еще помнила, как ее погрузили в горячую ванну, как принесли нестерпимо холодное белье. Острый электрический свет колол глаза, и от слепящих точек она не могла укрыться.
Ложась в постель, она еще могла сама откинуть одеяло — очень хотелось испытать себя; попросила дать карандаш и клочок бумаги, написала Николаю записку. Потом наступила тьма, и в этой тьме пришлось брести куда-то, вытянув вперед руки.
Прочтя записку, Николай помчался в больницу.
— Больная слаба... Она в бреду... Видеть вам ее абсолютно запрещается.
Попросил разрешения заглянуть хоть сквозь полуоткрытую дверь.
Он надел первый подвернувшийся под руку халат, вероятно с подростка, потому что халат едва прикрывал спину, а рукава были по локоть, и устремился вслед за сестрой.
«Второй раз в больнице...»
Они шли длинным коридором среди больничной тишины, которая на здорового человека действует угнетающе.
— Здесь... — сказала сестра. — Мы перевели ее в маленькую палату.
Журба прислонился к стеклу двери. Вот родинка, такая крохотная коричневая родинка, подчеркнуто выделившаяся на бледном, как наволочка, лице. Закрытые глаза с прозрачными, словно фарфоровыми веками... Надя спала. Лицо ее, белое, измученное, и пересохшие губы, и синева на веках говорили о том, что она страдала. Это была самая близкая ему женщина. И он ничем не мог облегчить ее страданий.
Утром в больницу приехал Гребенников.
— Неужели тиф? Откуда у нас тиф? — допытывался он у главного врача.
— Завезен.
— Что же вы намерены предпринять? У меня несколько тысяч человек на площадке!
Главврач, недавно прибывший из столицы и видевший начальника строительства впервые, монотонно перечислял меры, которые он предпринял и предпримет в будущем, для того чтобы локализовать вспышку.
— К счастью, сыпняк не получил распространения, мы рассчитываем погасить пожар в самом зародыше.
— Не получил! Он не может, не должен получить распространения! Повторяю: у меня тысяч десять людей на стройке!
— Я понимаю.
— Что вам от меня надо? Средства, материалы, людей я выделю. Вы обязаны ликвидировать сыпняк немедленно.
Гребенников уехал обеспокоенный.
— Наши врачи слишком самоуверенные люди, — сказал он Журбе. — Они все предусматривают, а болезни как были, так и есть. Придется в помощь им мобилизовать нашу общественность, жен наших инженеров, техников, пусть хозяйским глазом приглядятся к быту, проследят за чистотой в общежитиях. Поручи коменданту понаблюдать за тем, чтобы у наших рабочих было чистое белье, чистые постельные принадлежности, чтобы люди ежедневно посещали баню, душевые.
Николай слушал, а мысли были там, в палате, у бледного родного лица.
— Ты не волнуйся, — сказал Гребенников, — Надежда — крепкий человек, перенесет. Если что-нибудь потребуется от меня в смысле средств и так далее — скажи.
Когда Надежде стало лучше, Журбе разрешили, наконец, посетить больную. Он шел по коридору с сжавшимся сердцем, шел, ступая на носки, чтобы ничем не нарушить тишины, которая действовала здесь наравне с лекарствами и, вероятно, прописывалась докторами при обходе палат. Сквозь открытые двери виднелись выкрашенные белой краской кровати и тумбочки. В бумазейных халатах, похожих на арестантские армяки, выздоравливающие сидели на постелях или учились ходить, ослабев после продолжительного лежания.
Когда увидел Надю, ее впалые щеки, черноту вокруг глаз, у него задергалось лицо... Он стоял у кровати и не выпускал желтую, невесомую руку.
— У меня был Гребенников. Не забываете меня. Спасибо вам... — сказала тихим голосом.
Николай вспомнил Женю, ее болезнь. И подумал, что Женя принесла ему много хорошего, что забыть годы, проведенные вместе, он, конечно, не может. К Наде было другое чувство, и это другое нисколько не мешало первому, хранившемуся в душе, как хранятся в наших альбомах старые фотографии рядом с новыми.
А дни бежали, не всегда заглядывая в палату, мимо обмерзших стекол, затянутых парчой узоров.
Было столько свободного времени: весь день, всю ночь думай, о чем хочешь. Даже странно казалось, что у людей может быть столько свободного времени.
Однажды Наде приснилась тетка, у которой она росла в Екатеринославе после смерти матери. Надя редко вспоминала детство. Приснилась пустая изба. Шестилетняя Надя — одна: тетка, уходя на работу, закрывала ее на замок. На столе чугунок с картошкой, горбушка хлеба, прикрытая коричневой тряпкой, и соль, рассыпанная по столу, а на ней фантастические разводы, проведенные маленьким грязным пальцем.
Надя стоит на коленях, взобравшись на лавку, смотрит в окно. Мальчишки кидаются снежками. А если прижаться к уголку стекла, можно увидеть возле сарая снежную бабу.
Наде хочется на улицу. Она воет, жалобно воет на одной ноте, как собачонка, но это не помогает. А самое страшное впереди: темнота. Она вползает сразу, из всех щелей и углов. И тогда часы-ходики выговаривают: «Вот я те-бя... вот я те-бя...» До того страшно, что Надя бежит к печке, берет кочергу и останавливает маятник. Но потом долго еще слышится: «Вот я те-бя!..» Она влезает на печку, забирается под кожух, вдавливает голову в грязную подушку. Слышно, как шуршат тараканы; где-то под полом возится мышь, перетаскивая гремящую корку хлеба.