Литмир - Электронная Библиотека

Лиза была бледнее обыкновенного, она прятала нос в воротник шелкового пальто, отчего казалось, что смотрит исподлобья. Маленькая Светка в розовом капоре, чистенькая, завернутая в одеяльце с кружевами, казалась на руках матери слоеным пирожком.

Перед расставанием на Ниночку вдруг нахлынула нежность, она стала прижиматься к деду, просить его взять с собой.

— Возьми, дед. Возьми меня. Я буду хорошо есть и слушаться.

Он приподнял ее и поцеловал в шейку, такую теплую, мягкую.

— Оставь дедушку в покое, — вмешалась Лиза. — Мы лучше приедем к нему с папой.

В последнюю минуту перед отправлением поезда Лазарь сказал дрогнувшим голосом:

— Дождались, Федор Федорович... Помните наши мечты? Столько лет...

Профессор потряс руку зятю.

— Если серьезно говорить, еду и не верю! Честное слово. Еду и не верю.

Они поцеловались.

— Я рад, что у вас теперь развязаны руки. Пойдете своей дорогой, — сказал Бунчужный.

— Упрек? — Лазарь заглянул профессору в глаза.

Бунчужный грустно покачал головой.

— Нет... Но немного больно. К чему кривить душой? Две жизни прожить нельзя. И логика есть логика. А чувства есть чувства! То, что вчера считалось в науке великим, сегодня заслоняется новым, еще более великим, и хочется в этом великом сделать что-либо новое... Поднять еще немного потолок. А жизнь кончается. Да... Ну, желаю вам счастья! Привет коллегам! Думаю, вам больше посчастливится на новой тропе. И идите по домам. Хватит этикета!

Федор Федорович поспешно поднялся по ступенькам в вагон, как бы скрываясь от самого себя.

Пора, когда человек прижимается к стеклу и оглядывает каждый отбежавший телеграфный столб, каждую железнодорожную будку, прошла давно. Почти всю дорогу Федор Федорович пролежал на диванчике, прикрывшись пледом. Лежа он читал стихи Блока, — томик «Избранного» Блока находился в портфеле, — восстанавливал в памяти минувшие годы: долгая дорога располагает к воспоминаниям и мечтам.

Он заново проверял работу над титано-магнетитами, мысленно пробегал расчеты по конструкции новой печи, видел эту печь уже построенной, на ходу, выдающей ванадистый чугун.

Перед своими коллегами, друзьями и противниками, перед государством он взялся решить проблему, которая имела серьезное значение и в которой далеко не все еще было технически и технологически доведено до конца.

Высокую ответственность взял на себя он, его институт, это требовало и напряжения сил, и большой собранности.

От проблемы титано-магнетитов он мысленно переходил к строительству комбината, взвешивал и оценивал те, в сущности, немногочисленные и общие факты, которые были известны, и намечал предложения уже как главный инженер.

Предстояло много работы, может быть гораздо больше, чем он предполагал, но это не страшило. Хотелось скорее прибыть на место.

Однажды ночью он проснулся после сна, который не сразу восстановил в памяти. И только позже, когда раскрывал саквояж и запах дома вернул в Москву, в квартиру, сон припомнился со всей отчетливостью. Ему приснился Леша. Мальчик стоял на горе и звал его. Профессор, утопая в грязи, выбивался из последних сил, на ногах висели комья грязи; он вытаскивал ноги и брел вперед, на гору, к маленькому, окровавленному мальчику. Брел — и не мог дойти...

Было очень тяжело и тревожно.

Мысленно увидел он своего деда, старого каталя, такого закопченного, что никакая баня не в силах была избавить его от черноты; видел отца, забитого нуждой горнового, такого же задымленного, как дед, себя, носившегося по заводу с анализами плавок, и мистера Ченслера, начальника химической лаборатории, строгого англичанина, не раз трепавшего ребят за вихры. Вспоминал стол с кранами, колбами, бюретками и пробирками; потом первые самостоятельные анализы, подготовка к экзаменам, к экстернату, изумительная память (иметь бы хоть четверть теперь!), студенческие годы, разделенные пополам с работой на заводе. Счастливец, ему удалось выбиться «в люди», прошибиться через толщу, побороть нужду, получить образование. Одиночка. Его сверстники не могли и головы поднять к небу, закопченному дымом доменных печей.

Отца уже не было, помер на ходу, как ломовая лошадь, взбиравшаяся с непосильной поклажей на подъем; бремя семьи легло на самого старшего — на него, Федора. Тяжелая, без улыбки, жизнь в нужде, в обидах, в кровной обиде на барчуков, на всякую безмозглую белоподкладочную дрянь, коловшую ему глаза тем, что был «выскочкой», «кухаркиным сыном»...

Он вспомнил свое бегство из Москвы в Николаев, постыдное, малодушное бегство, ставшее, как ему казалось, причиной гибели сына. Тревогой и страхом за жизнь Леши наполнены были те дни в Николаеве. Все рвалось с бешеной силой половодья, рвалось, разбивалось в щепы, а он в великие дни рождения нового не только не пошел вместе с сыном, а бежал в тишину, в глушь, хотел, укрывшись от бурь, творить какую-то свою, маленькую, кабинетную науку. Помнилось все до мельчайших деталей. Такое не забывается.

Горькую чашу пришлось испить тогда Бунчужному, чтобы избавиться от иллюзий, с которыми нельзя было идти человеку вперед. Понадобилось потом много лет тяжелого труда, чтобы завершить процесс освобождения от пут, цепко державших за руки, понадобилось много нечеловеческих усилий, чтобы искупить хотя бы перед самим собой вину, исправить ошибки, родить в себе нового человека.

За Казанью поезд вошел в полосу дождей, стекло покрылось зернистыми каплями, точно его вымазали снаружи икрой. Не надолго перекрещивались над поездом теплые лучи, и снова сеялся дождь, тонкий, совершенно отвесный.

Утомившись от лежания, Федор Федорович уходил в коридор, смотрел на поля, на селения, залитые лунным светом.

Дорогу от Москвы до Урала и дальше, в глубь Сибири, украшали новые поселки, мачты высоковольтных передач, трубы заводов, необъятные поля колосившегося хлеба. Бунчужный рассматривал овраги, набегавшие к железнодорожному полотну, глядел на россыпи беложелтых ромашек, на белоствольные березовые колки.

В вечернем свете чернела защитная полоса леска, лежавшего вдоль железнодорожного полотна, паровоз сильно дымил, но в задних вагонах этого видно не было, клубы черного дыма катились между деревьями, и казалось, что лесная защитная полоса горит.

Остановки за три до Тайгастроя в спальный вагон вошел гражданин в прорезиненном пальто. Лицо пассажира показалось Бунчужному знакомо.

Гражданин заглядывал по очереди в каждое купе, ни к кому не обращаясь и никого ни о чем не спрашивая.

Встретившись в коридоре с Бунчужным, он остановился и приподнял фетровую шляпу.

— Профессор Бунчужный?

Федор Федорович также приподнял свою шляпу и слегка поклонился.

— Если не ошибаюсь, товарищ Гребенников?

Они горячо пожали друг другу руки.

— Какими судьбами?

— Выехал встречать.

— Спасибо, спасибо, вы меня просто растрогали... И совсем не следовало. Я же предупреждал... еще тогда, в феврале... Зачем?

— Долг хозяина.

— Зря оторвались от дела. Как вас величать по имени-отчеству?

— Петр Александрович Терехов. Фамилия Гребенников — от первого нелегального паспорта. Как Терехова меня почти никто не знает.

— Рассказывайте, дорогой Петр Александрович, что у вас на площадке. Рвался к вам... Трудно описать...

Они прошли в купе, сели друг против друга. В купе было еще два пассажира, но Бунчужный и Гребенников беседовали, не замечая никого.

Чувство приязни к Гребенникову, о котором столько хорошего слышал в Москве, заставляло Бунчужного искать и в словах, и жестах, даже во внешности Гребенникова лучшее, что было в нем, и радоваться, что судьба привела его строить домну на площадке Тайгастроя, что решение проблемы будет связано с именем такого человека, как Гребенников.

— Помните совещание у Григория Константиновича? — спросил Бунчужный. — Мы сидели рядом. Я от этого совещания начал счет своему новому веку. Это был, так сказать, день моего рождения...

64
{"b":"629850","o":1}