Литмир - Электронная Библиотека

Чай стынет. Вечер. Пришел вечер. В кабинете уже ничего не видно. Он включает настольную лампу. На минуту внимание привлекает зеленый свет, приятно освещающий корешки книг в шкафах, которыми заставлен кабинет. Волна спадает. Он ложится на диван и, стараясь отвлечься от дум, любуется нежным светом.

Берет с тумбочки свежий номер журнала «Stahl und Eisen». Читает. Какие-то мысли пробивают себе тропу в дебрях. «Но до чего по-идиотски написано! Ко всем чертям сталь и железо! Кому это надо!»

Приходит Поля, спрашивает, что готовить к ужину.

— Ничего.

«Который, однако, час?» — он с удивлением смотрит на карманные часы: десять. В столовой раздается бой. Считает: десять. «Правильно!» Потом часы отбили четверть одиннадцатого. Половину одиннадцатого. Без четверти одиннадцать...

«Зачем отбивать каждую четверть? Какой дурак сконструировал эти часы? Одиннадцать. Одиннадцать часов ночи... Семейное счастье. Бродит где-то, с кем-то. А ты сиди... стереги тишину».

Четверть двенадцатого.

Звонок!

Будто укол иглой в мозг: пришла!

Вскочил. Проклятое сердце. Забралось к горлу и стучит, стучит, стучит... Мальчишка... Нельзя так... Успокойся, ради всего святого. Тише...

Заставил себя лечь. О, господи! Поля открывает дверь. Шаги. Ее шаги... Любимая, желанная... Сердце поднимается и падает, как скорлупка ореха на морской волне. Шелестит шелковое платье. Весенний шум яблоневых цветов. Идет. Ее шаги... Близкие. Ее шаги... ноги... упасть к ним, обнять, стоя на коленях, обнять высоко. Идет, еще ближе. К кабинету.

Нет. Мимо...

Гаснут лампы, глаза гаснут. Закрывается дверь. Крючок туго входит в петлю. Слышно все, даже ее дыхание. Ну, вот и конец...

Что же дальше?

Берет трубку, но от запаха никотина кружится голова. Журнал? Швыряет журнальчик под стол. Ходит по кабинету. Пять минут. Десять. Уже давно потеряно ощущение времени. Кажется, он ходит десять лет без передышки. Как маятник. Да... десять лет... И ей теперь уже тридцать, а мне за полсотни...

Усталость подкашивает ноги, он опускается в кресло, сидит, тяжело осунувшись на колени. Неудобно. Но так лучше: чем больнее физически, тем легче душе. Часы снова начинают свою пытку: отбивают каждую четверть часа. Вот уже половина первого.

Ему кажется, что падают не капли меда в тазик, а капли крови. Капли его крови на пол. «Хоть бы скорее вытекла...»

...Утро.

Измятый, с мешками под глазами, он разглядывает себя в зеркало. Лицо бородатое. Старое. Злое. «До чего похабная рожа! Конечно, чтобы любить такое, нужен подвиг. Но кто ныне способен на подвиг?» Веки слиплись. Это от чтения: врачи запретили ему читать лежа.

Он вынимает из стола аптечку, промывает глаза борной кислотой над ванночкой, держа комочек ваты двумя пальцами.

Смотрит еще раз в зеркало. Тоненькая плетенка красных сосудиков цепко обхватила белок. Он опускает штору, садится спиной к окнам: так легче. Но до чего противно сидеть за закрытыми шторами днем. Будто в тюрьме!

«В тюрьме?»

Штрикер идет в столовую и тихонько стучится к жене.

Молчание.

— Анна...

Молчание.

— Анна...

Гордость, самолюбие, унижение — что все это, когда любишь?

— Анюточка!

Звенят пружины матраца. Шагов не слышно, но ему кажется, что он слышит. Шаги босых ног...

Крючок туго высвобождается из петли. Анна Петровна на пороге. Розовая после сна. Молодая. В пижаме. «Какая могучая сила — молодость... Что такое красота, как не молодость?»

Пропадает и злоба, и ненависть. Только бы малейший повод, жест.

— Что тебе? — спрашивает Анна Петровна глухо.

— Дай руку... Прости меня. Помиримся... Так нельзя дольше. Обещаю. Клянусь... Все, что ты захочешь. Будь прежней. Будь ласковой. Не замыкайся. Хоть чуточку полюби... Вернись.

Он протягивает руку, она не принимает. Рука постыдно висит в воздухе.

Он смотрит на нищенскую свою руку, и так жалко становится самого себя.

— Анна... девочка...

Молчит.

— Но я твой муж, Анна! Есть ведь долг перед совестью, перед людьми... перед богом. Что сделать, чтоб ты пришла ко мне? Что тебе надо? Ну, чего ты хочешь?

Молчит.

— Мне плохо, я болен... Глаза болят, мозг болит. И некому даже подать стакан воды... За что? Хоть бы конец скорее. Я освободил бы тебя и себя. Скажи же одно слово... Я люблю тебя... Ты красивая, юная. Люблю тебя, как в первые, давние дни. Еще больше...

Анна Петровна поводит в нетерпении плечом, что-то брезгливое появляется на ее лице.

Тогда его обжигает обида, оскорбление.

— Ты... ты... неблагодарная! Я вытащил тебя из болота! Спас тебя! Иди куда хочешь! На завод. В прачки! В содержанки! Черт вас всех побери!

Он кричит, задыхается и чувствует, что это только начало, но из кухни выходит Поля. И оттого, что прислуга может услышать, он заставляет себя сдержаться, хотя это неимоверно трудно, потому что вот только теперь пришли к нему слова тяжелые, как камни.

Надо сказать что-то другое. Для прислуги. И он говорит срывающимся осипшим голосом, процеживая каждое слово сквозь зубы:

— Итак, я заказываю два билета в Москву. До свидания, Анюточка! Готовь в дорогу наши чемоданы.

2

Земляк и однокашник Штрикера, член-корреспондент Академии наук, профессор Федор Федорович Бунчужный последние два-три года серьезно болел, хотя об этом знали немногие. Это была болезнь, которую испытывают только очень упрямые и очень упорные люди, когда их постигают творческие неудачи.

Внешне все оставалось прежним: вставал он в семь часов, уезжал на работу к десяти, возвращался после шести.

Его мучила бессонница, раздражала каждая мелочь, но ритм жизни ни дома, ни в институте не нарушался. В определенное время руки привычно повязывали скользкий галстук, он покорно шел в столовую на зов жены, что-то ел лишь бы не расстраивать добрейшую Марью Тимофеевну. Отстоявшуюся за ночь тишину несколько минут нарушал звон серебряной ложечки. Потом все это домашнее кончалось.

Когда выходил на лестницу, черные тени бросались под ноги, перед ним раскрывалась гулкая пустота, он судорожно цеплялся за перила, чтобы не ринуться в пролет, на мраморные ступени.

Небольшого роста, сухонький, с седыми, остриженными ежиком волосами, ровесник Штрикера, он казался значительно моложе.

По ночам в его кабинете допоздна горел свет. Марья Тимофеевна слышала шаги мужа, тихонько стучалась к нему, но Федор Федорович либо не слышал, либо не хотел впускать жену; сама же она по давней привычке не решалась нарушать его одиночество, раз он работал.

Утром старый институтский автомобиль ждал у подъезда.

За слюдяными желтыми окошечками убегали назад мокрые дома, дождь глухо стучал по брезенту, с писком выжималась из-под шин грязь. Бунчужный, занятый своими мыслями, сползал с сиденья, пока не упирался коленками в кресло шофера.

За институтскими воротами Федор Федорович без сожаления, но и без поспешности оставлял машину и, потирая придавленные коленки, поднимался к себе. Широкая лестница уводила на второй этаж, разделенный пополам длинным коридором. Бунчужный поднимался медленно, хотя и не страдал одышкой.

Ему слышались голоса научных сотрудников химической лаборатории — хмельной задор приобщения к тому большому, что называлось исследовательской работой.

— Металлургия — это химия высоких температур. Шихта решает дело! — говорила молодежь химической лаборатории.

— Металлургия — это физика и механика высоких и средних температур, — говорилось в лаборатории засыпных аппаратов.

Федор Федорович щурил глаза.

Все это так. И все это не так...

Но страстные споры об определении металлургии не трогали профессора, хотя они были вовсе не терминологического характера. Бунчужный вспоминал эти споры в минуты, когда покидал институт.

Рабочий день Федор Федорович начинал с обхода лаборатории вязкости шлаков. Он замедлял шаги, задерживался на несколько секунд у порога, морща лоб, затем резко толкал дверь.

43
{"b":"629850","o":1}