— Ты чего сюда забралась? — напустилась Люба Радузева на дочку. — Такая она у нас... Простите. Живем в гостинице... Привыкла заходить в чужие номера...
Взяв упиравшуюся девочку за ручку, Люба увела ее к себе.
Он остался один.
«Вот и все... Финал. Finis...»
Походил по ковровой дорожке, зацепившись, сбил ее носком башмака, постоял у окна. Потом закрыл на ключ дверь, снял пиджак, верхнюю рубаху. Широкие штаны его, свободные в поясе, висели на подтяжках. Он зашагал по дорожке, чем-то озабоченный, похожий в сорочке и подтяжках на иностранца-мастера.
Мысль работала удивительно спокойно, не было ни жалости к себе, ни ненависти к другим. Он вынул длинное мохнатое полотенце и принялся оглядывать номер. С потолка свешивалась электрическая лампочка под оранжевым абажуром.
«Не могут даже крюка ввинтить...» Взор остановился на гардине. Захватив стул, с трудом взобрался на подоконник, затем на шатающийся, потрескивающий стул и, вытянувшись на носках, снял багет. Из стены высовывались два небольших крючка. Он забросил на один из них, показавшийся более солидным, полотенце и, потянув сильно, проверил, насколько оно прочно.
«Кажется, выдержит». Следовало подготовиться. В подобных случаях полагалось что-то написать, но не было желания брать перо, и эта традиционная деталь сразу отпала. Сделав на конце полотенца петлю, он продел в нее другой конец, долго, тщательно намыливал своим земляничным мылом, чтобы сгладить ворсинки, потом снова влез на подоконник, на скрипящий стул, укрепил свободный конец полотенца на крюке, обмотал куском шпагата.
В дверь снова постучали. Он сжался в комок.
«Пусть думают, что сплю...»
Стук возобновился — методический, через каждые пять-десять секунд, настойчивый, педантичный, который мог любого свести с ума.
Накинув штору на полотенце, он прошел к двери.
— Кто там?
— Люсенька...
— Я сплю. Сплю, Люся. Не мешай мне.
— Неправда. Ты стоишь за дверью. Открой.
— Я не могу.
— Открой.
Она так настойчиво застучала, что он, боясь, как бы стук этот не привлек внимания соседей к его номеру, открыл. Люся, не церемонясь, прошла вперед; он не посмел ее остановить.
— Чего тебе, девочка, ну, чего?
— Покажи платья.
— Они в чемодане.
— Покажи.
— Не могу. Они закрыты на ключ.
— Тогда прочти сказку.
— У меня нет сказок.
— Все равно прочти...
— Милая... маленькая... — нахлынула вдруг на него нежность. — Маленькая... — присев на корточки, он прижал к себе мягкое, теплое тельце. — Любимая... Как люблю тебя... Светлая... Солнечная... Колокольчик мой...
Он стал целовать Люсю, и слезы с горошину потекли по лицу, текли и исчезали в многослойной бороде, как в песке.
— Не надо целовать меня, — решительно заявила Люся.
— И ты не хочешь?
— Прочти сказку.
Он покорно протянул руку к первой попавшейся книжке, лежавшей на тумбочке.
«12 августа 18.., ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иванович разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову...»
Штрикер остановился.
— Вот видишь, это неинтересно.
— Нет, интересно. Еще читай про муху.
— Тут не про муху — про мальчика.
— Читай про мальчика.
«Я высунул нос из-под одеяла, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Ивановича...»
— А ты говорил, что не про муху! — упрекнула Люся, но Штрикер не слушал. Он положил «Детство» Толстого на стол и, откинувшись в кресле, сидел с закрытыми глазами.
— Читай, читай! — настаивала Люся, тормоша дядю. Она влезла к нему на колени и принялась расчесывать влажную бороду.
— Не могу, родная... любимая... Не могу... Иди... Мама ждет тебя... Мне нездоровится. Я болен. Иди, счастье мое! Пусть же у тебя будет все-все светлое впереди...
Он поцеловал ее в теплую щечку и вывел из номера.
Снова ключ щелкнул в замке. Боясь опоздать, Штрикер лихорадочно заторопился. Взобравшись на подоконник, примерил длину полотенца — «ноги не достанут до пола» — и представил себя висящим, с синим вывалившимся языком. «Картина препохабная... что говорить...»
Он слышал от кого-то или читал где-то, что в момент удушения у человека с бешеной силой появляется желание жить, что висельник инстинктивно бросается из стороны в сторону, хватается руками за что попало, только бы спасти себя.
И чтобы не дать себе возможности отступить, он сошел с подоконника, вытянул чемоданный ремень (ремень Анны) и скова взобрался на эшафот. Надев петлю на шею, поерзал несколько раз по скользкому от мыла концу, затянул до предела, так что дышать уже было трудно. Потом затянул ремень на одной руке и, заложив обе руки за спину, обмотал другим концом вторую руку.
Все было готово.
Он оглянулся на комнату, посмотрел в окно — рыжая кошка лениво грелась на солнце — и, ни о чем больше не думая, ринулся вниз.
3
К вечеру люди успели отдохнуть и теперь, причесанные, надушенные, шумно занимали места у столов, расставленных в зале заседаний и в кабинете директора.
Рядом с Гребенниковым по правую руку сидели Черепанов и Чотыш, приехавшие на площадку к демонстрации; Бунчужный, Журба, Надя и Лазарь занимали места слева; дальше, по обе стороны подковой составленных столов, сидели Абаканов, Женя, Радузев, Люба, Шарль Буше. А еще дальше — Дмитрий Шахов, Анна Петровна, Борис Волощук, Фрося, молодые и старые инженеры, мастера, ударники производства.
Надя по-хозяйски окинула взглядом стол и осталась довольна. Она встретилась взором с Женей. На девушке — голубое платье, хорошо сшитое, к лицу; она, вероятно, сознавала это сама, потому что беспрестанно вертелась, смеялась, а Абаканов не сводил с нее глаз. Не сводил с нее печальных глаз и Шарль Буше. С любопытством рассматривала Надя Анну Петровну и Любу Радузеву.
С мрачным достоинством сидел лучший десятник комбината Ванюшков. Руки свои он держал под столиком и не глядел на еду, словно боялся, что кто-либо заподозрит его в том, что он пришел из-за еды и выпивки.
Изредка взгляд его останавливался на Фросе — сухой, враждебный взгляд. Когда это замечала Женя, она подмигивала ему и показывала на вино.
Приветливо смотрел на соседей парторг коксохима Старцев; он сидел со своей Матрешей и рассказывал про сынка. Старцев был в морском белом кителе, надетом прямо из-под утюга (надеть горячую рубаху или горячий китель доставляло ему большое удовольствие).
«На кого она оставила Ванечку?» — подумала Надя. Встретившись взглядом с Матрешей, она прижала к груди руки и покачивалась, как если бы держала ребенка.
— У Веры! — ответила Матреша, поняв, о чем спрашивала Надя.
Вера, соседка Старцевых по комнате, жена прораба Сухих, была хорошая женщина; ее, не в пример мужу, любили в доме.
Надя одобрительно закивала головой.
Пока Надя занималась соседями по столу, Журба, держа стакан с вином, поздравил от имени партийного комитета и дирекции комбината всех присутствующих с пуском предприятий первой очереди.
Николай был в военной гимнастерке, с орденом Красного Знамени, стройный, чисто выбритый. «А подворотничок все-таки пришила ему я...» — подумала Надя, испытывая приятное чувство от того, что пальцы ее и теперь как бы касались его шеи. И она подумала, что если бы вовсе не знала Николая и вот только теперь за столом впервые увидела его, она сразу выделила бы его, только его одного. «Конечно, из мужчин здесь он самый лучший...»
Профессор Бунчужный, с измятым после сна лицом, небритый, смотрел куда-то в сторону. Он думал, что сегодня закончился еще один круг; правда, закончился не так, как хотелось... Он, конечно, сорвался, сорвался самым настоящим образом... Нет, не о такой победе мечтал. Но какую-то пользу своим присутствием на площадке он принес. И его печурка подтолкнула людей, скорее было введено в строй вспомогательное хозяйство доменного цеха, введена в строй домна-гигант. Да, его печурка стала, так сказать, катализатором. За этой ступенькой последует вторая. Впереди открывались новые дали, более заманчивые, волнующие, к ним надо было скорее придти.