Журба торжествующе глянул на журналиста.
— Слышали?
— Товарищи, мне трудно вести борьбу против такого единого фронта! — весело заявил Николаев. — Но позвольте вам заявить, что наш советский человек не только строитель или изобретатель. Наш человек шире, глубже, разностороннее. Он и влюбляется, и женится, и ревнует, и страдает, мечтает об отцовстве, задумывается о смерти, хочет продлить жизнь, поддается чувству зависти; он собирает марки или монеты, играет в теннис, азартно реагирует на футбольные состязания, ловит рыбу на спининг и так далее. Не лишайте его этих страстей и радостей жизни!
— Правильно. Любовь, ревность, ненависть, зависть, спорт — это понятно, — упорствовал Гребенников. — Без этого нет живого, реального человека. Наш Федор Федорович даже среди производственных забот продолжает собирать жучков и накалывает их на булавки... На днях сам видел. Не пользуюсь чужой информацией... Но надо же показать главное в человеке, борющемся за новое коммунистическое завтра, его историческое значение. Ведь в труде, в борьбе советский человек полнее всего выражает свою сущность. Так-то, товарищ журналист!
— Вообще говоря, вы, товарищи, выразили интересные мысли. Это тема для выступления в газете. Если не откажетесь, я помогу вам оформить их в виде письма. Думаю, что и редакция, и читатель с интересом прочтут, откликнутся на ваши мысли.
— Предлагаете, значит, за нас написать, а мы — чтоб подписались, так я вас понял? — спросил Гребенников.
Николаев не смутился.
— Не совсем. Мысли ведь ваши... Но где вам найти время на писание...
— Нет, дорогой товарищ, писание за кого-то статей, рассказов, очерков, романов и так далее — это разврат, с которым надо решительно бороться. Я допускаю еще форму литературной обработки или литературной записи, но писание за кого-то, с подписью почетного товарища — разврат, и на сие вы нас не совратите. Нет! — Гребенников рассмеялся. — За сим позвольте откланяться.
Гребенников преувеличенно любезно снял кепи.
— Как говорится, стороны не пришли к соглашению! — ввернул реплику журналист Николаев и так же преувеличенно вежливо, с чудесной улыбкой снял фетровую шляпу.
2
Когда печь выдала чугун, профессор Бунчужный поручил Надежде Степановне обойти агрегаты и проверить их работу. После этого она могла идти домой.
— Ты, Коля, также не задерживайся. Иди домой, отдохни, я через час приду, — сказала она Журбе, оставив его с Лазарем.
Надя поднялась на эстакаду.
Уже всюду ощущалась жизнь комбината. С коксового завода подавали кокс на бункера; трансферкар принимал с крана рудного двора руду и развозил по бункерам; на платформах подвозили камень, в вагонах — марганец. Надя шла по эстакаде и любовалась картиной заводской жизни, волнующей людей, которые знают ее. Она мысленно видела комсомольцев Шутихина, Гуреева, Дуняшу Старцеву, вчерашних землекопов, сегодня — мотористов, горновых, механиков, выросших на площадке, получивших здесь, в тайге, и знания, и специальность.
Сойдя вниз, она опустилась по лестничке в канаву. Над головой расположились бункера с разными сортами руды, кокса, известняка. По рельсам сновали вагоны-весы, они напоминали ей катера. На «капитанском мостике» находился циферблат. Здесь же была доска с записью шихты. Машинист загружал вагон-весы материалом и подъезжал к площадке управления. У бункеров, расположенных против экспериментальной печи, на «грыззлях» грохотал кокс, деловито постукивали загрузочные механизмы.
Надя глянула на машиниста: это была Фрося Оксамитная. Она в голубой косынке, туго обтягивающей голову, в новой кожанке. Увидев Надю, Фрося первая поздоровалась, но почему-то смутилась.
«Неужели это та самая Фрося, которая вместе с товарками сидела на рельсах? Ей захотелось поговорить с Фросей, но она вдруг заметила Ванюшкова, который стоял в тени, прислонившись к бункеру. Минуту все трое молчали.
«Пришел мириться... — подумала Надя, — не стану мешать». И она пошла по бункерной канаве к выходу. «Пожалуй, можно и домой. Нет, зайду сначала к Старцевым. Как там мальчишка?»
— Здравствуй, Фрося! — сказал Ванюшков, подходя.
Фрося не ответила.
— Зашел... Мимо проходил... Навестить решил... — путался Ванюшков, не находя ничего подходящего, чтобы объяснить свое присутствие в бункерной канаве.
«Ну чего ему?.. Зашел... Проходил мимо... Как будто здесь проезжая дорога...» — думала Фрося, глядя на растерянное, смущенное лицо некогда гордого, уверенного в себе парня.
— Сколько же это мы не виделись с тобой, Фрося?
Она немного подумала, а потом жестоко ответила:
— Не считала я...
— Неужели для тебя чужой я совсем? И никогда не любила?
— Не знаю... Видно, не любила...
— Значит, ошибся я... Другую в тебе видел, а ты вот какая!
— Какая есть...
У него от обиды защемило на душе.
— Фрося... Фрося... Нехорошая ты... И чем приворожил тебя инженер?
Она молчала.
— Что ж, делай, как знаешь, только никто не полюбит тебя, как я... Посмеется над тобой инженер. На что ты ему с твоим образованием? А я тебя любил и любить буду... И ты сама говорила, что хорошо тебе со мной и никого тебе не надо.
«Да, говорила... Только прошло... Почему?»
Фрося вспомнила, как они когда-то ходили вместе на работу и с работы, он рассказывал про себя и как они будут жить вместе, когда поженятся. Ему и семейную квартиру обещали. Жизнь открывалась новая, и с Ванюшковым готова была идти хоть на край света. Когда Ванюшков во второй раз зажег звезду, разве ей не казалось, будто это она сама зажгла? Разве ей не было хорошо, когда слышала, как хвалили Ванюшкова? Если кто-нибудь из зависти говорил: «Что вы там со своим Ванюшковым носитесь!» — разве не готова была вцепиться в обидчика? Сколько ходила к доске почета, чтобы посмотреть на фотографию дружка. И ей радостно было знать, что это ее Ванюшков и что, когда она захочет, они перед всеми станут мужем и женой.
«Так чего же я хочу? — спросила себя Фрося. — И почему остыла?»
Она спрашивала себя, но ответа не находила. Началось, кажется, с того вечера в школе грамоты. Ей хотелось, чтобы Ванюшков сказал что-нибудь хорошее, обрадовался ее успеху, выступала ведь впервые в жизни. И школу грамоты окончила лучше других. Но он думал только о себе. И вот пришел Борис. Он был старше Ванюшкова и образованней, но как легко, свободно Фрося чувствовала себя с ним. Она стала машинистом. Борис убедил ее поступить на рабфак, сумел открыть в ней самой большое, и она увидела себя не в сторонке, а рядом с теми, кто сам прокладывал дорогу в жизнь, поднимался со ступеньки на ступеньку. Борис, хотя и был старше, но как-то терялся, встречаясь с ней, и получалось, что она должна была первая идти к нему навстречу. И она шла, а он с благодарностью принимал это. Многое узнала она от Бориса, а сколько еще узнает.
— Чем взял тебя этот инженер? Неужели потянулась на звание? Инженершей захотела стать?
— Не говори так. Не смей! — насупилась Фрося. — Грубый ты, Степан. В людях ничего не видишь. Только себя самого любишь.
— Камень ты, а не человек, хоть с виду кажешься ласковой.
— Какая есть...
Раздались шаги. Впрочем, едва ли за шумом в канаве могла Фрося услышать шаги, но так показалось. И она повернула голову.
Знакомая примятая фуражка, и знакомая кожанка... Сердце часто-часто забилось.
Ванюшков оглянулся: в окошке площадки управления показалась голова инженера Волощука...
Ванюшков понял, к кому относилась улыбка Фроси и еще что-то другое, радостное, разлившееся по ее лицу. И снова обида обожгла сердце.
— Ну, прощай, Фроська. Больше нам, кажется, не встречаться.
— Заработалась, Фрося? — спросил Борис, переходя к ней на «капитанский мостик». — Как оно дело? Машина в исправности?
— В порядке.
— Почему вчера не пришла?
Правдивые, честные глаза глядят из-под голубой, низко натянутой к бровям косынки.