Литмир - Электронная Библиотека

«Неужели это я? До чего похож... И в то же время совсем другое лицо...» — думал, глядя на портрет реалиста последнего класса.

Он долго разглядывал в зеркале усталое, изможденное лицо. Потом пошел в столовую, в отцовский кабинет, в спальню. Отец с Игнатием плелись позади. Они что-то говорили, чего он не мог понять. В своей комнате опустился в кресло. Нужно было что-то сообщить отцу, но тупая боль сковала челюсти, глаза закрылись, и он, откинув голову, захрапел на глазах у стариков.

Отец зашикал на Игнатия и попятился из комнаты — маленький, с всклокоченной после сна шевелюрой, в длинной ночной рубахе, а за ним на цыпочках вышел Игнатий, размахивая руками, чтобы удержаться на носках.

Собственно, с этим домом, садом, семейным укладом Радузев был тесно связан только до поступления в реальное училище. Он жил у дяди в Одессе, а здесь бывал редко.

И вот снова мир детства. Он свободен! Свободен от всяких обязанностей. От войны. От смерти. Наконец-то он может делать, что захочет сам, а не в угоду кому-то.

Осень. Сергей обходил сад, большой, старый, казавшийся лесом. Сад, в котором когда-то боялся заблудиться... Обходил таинственные места, силясь вспомнить и воспринять их детским сознанием. Вот забор, круто спадавший к оврагу, он еле стоит, и если бы не новые подпорки, забору давно лежать на земле; сад слился бы с лугом, принадлежащим крестьянам села Троянды — поемным, расшитым петлями реки. Забор стоял подгнивший, мокрый, в зеленых пятнышках лишайника, в плюшевой оторочке мха. В овраге множество одуванчиков. Сейчас лежит мокрая трава, обитая дождем, туго свернутая ветром. Кажется, здесь где-то Игнатий закопал бешеную собаку... Под этим деревом он любил лежать в жаркий день и смотреть на тень от листьев. Освещенная солнцем, она казалась простреленной дробью. В детстве все казалось большим, загадочным: веранда, овраг, пруд, колодец, старый сад. Ветвистые яблони сгибались под тяжестью плодов. Он силился распознать породу каждого. Напрасно. В памяти сохранились только названия: шафранка, цыганочка, белый налив, анис, титовка... Да, он помнит, как яблоки свисали с каждой ветки, и узловатые подпорки гнулись под тяжестью. Здесь он лежал после завтрака и, не двигаясь, смотрел, как по земле, нагретой солнцем, прыгали друг через друга солнечные зайчики. Он срывал одуванчик и сдувал пушок. Обнажалась лысая головка, истыканная, точно уколами булавки. В детстве, когда глядел на полотно веранды, ему казалось, что это каравелла... Он хотел быть пиратом и уплыть куда-то далеко...

А здесь стоял шалаш. Игнатий любил спать, уткнувшись носом в рукав сермяги. Бойкая муха с стальным брюшком деловито обследовала царапину за ухом Игнатия, но старик не слышал... Над головой Игнатия — пистонка. Сколько раз стрелял он, сам заряжая ружье.

Не к этой ли тишине стремился он столько лет? Больше ничего не нужно.

Все пришло... И все это уже ни к чему...

На третий или четвертый день после приезда он повстречал в саду пожилую женщину.

— Не узнаете? Маруся... Горничная...

«Неужели это Маруся?»

Он припоминает, как однажды зашел в кабинет. Сколько было здесь заманчивого... За зеркальными стеклами шкафов — книги, на стене — рога, оружие. В углу комнаты — арфа. Отец стоял спиной к двери и смотрел в окно. «К тебе можно?» — «Я занят... — ответил отец, не оборачиваясь. — Кто тебе позволил входить без разрешения?» И когда вышел в коридор, повстречал Марусю. Она сделала замечание. И ему было неприятно, что замечание сделала горничная. И даже хотелось броситься на нее с кулаками... Вечером мать вышла к чаю, щуря сонные глаза. «Я вздремнула, папочка, а ты что делал?» Отец вынес из кабинета арфу, снял чехол и, устроившись поудобнее, перебирал тонкими пальцами струны, а Маруся расставляла на столе чашки. Румяная. Бойкая такая.

— Да, я помню вас, Маруся. Помню давней, какой видел в детстве.

Если пересечь сад и выйти к дороге, увидишь колодец. Забор у дороги более нов: на нем нет ни плюшевого мха, ни пятнышек лишайника; доски скреплены поперечными жердями. Взобраться на забор легко. Колодец заброшен. Толстые бревна перекрывают сруб — их положили вместо досок после того случая... Нужно низко наклониться, почти лечь, чтобы заглянуть вниз.

Да... Он все-таки глубок... даже теперь! Только воды нет. Впрочем, и тогда воды было не больше, чем по пояс... Теперь в колодце водятся гадюки... «Целое гнездо!» — сказал Игнатий. Так ли?

Через забитую калитку нетрудно перелезть. Он на несколько минут задерживается, увидев желтую, в точечках, личинку и подумал, что она засохла еще весной.

Дорога. Невдалеке — кузница. Двери раскрыты настежь. Легкий голубой дымок пробивается сквозь прогнившую гонту крыши. Мягкий звон плывет по воздуху.

В кузнице сумеречно. Остроглазый подросток, стоя спиной к горну, мерно нажимает на деревянный рычаг, сгибаясь в такт. Из узкого отверстия вырывается, шумя, воздух. Кажется, что кто-то притаился за кирпичами и дует оттуда, прижав губы к отверстию горна.

— Здравствуйте! — говорит Радузев, снимая инженерскую фуражку.

— Здравствуйте! — вежливо отвечает старик-кузнец.

Как он сильно подался... И потом... Он был когда-то гораздо-гораздо выше ростом...

Старик не узнает посетителя и продолжает работать, изменив положение: спиной к гостю стоять невежливо.

— Я друг детства вашего Лазарьки! Сережка... Помните?

— Ах, господи! — спохватывается кузнец. — Почему же вы сразу не сказали? Ах, господи! Борька, дай гражданину Радузеву стульчик. Боже мой, почему же вы никогда к нам не зайдете? Давно приехали?

Подросток выпускает цепочку, рычаг поднимается кверху и, стукнувшись о перекладину, останавливается. Кузнечный мех становится большим, как контрабас. Шум в горне утихает. Огонек из белого становится желтым, потом вишневым, серым. Борька несет испачканный углем табурет и на ходу обтирает о свои штаны.

— Спасибо! — говорит Радузев, садясь.

— Ах, почему же вы сразу не сказали! — не унимается старик. — Ну, как же... Как же... Гражданин Радузев!

— А Лазарька не приезжал?

Старик тускнеет. Отвечает не сразу:

— У других дети как дети... А нам господь послал Лазарьку...

Старик сморкается и машинально бьет молотком по краю наковальни.

— Мы встретились с ним в конце шестнадцатого года на позиции, перед самым боем...

— Ох, я знаю... Одно несчастье! Его, извините меня, царское правительство сажает в тюрьму, а он лезет на немцев! Нет, вы только подумайте, что это за ребенок: один лезет на немцев и отнимает у них пулемет! Нет, если бы вы только видели эту картинку. Мне писали чужие люди, им незачем выдумывать. И ему дали за это георгиевский крест. Вы понимаете: георгиевский крест! Сыну кузнеца!

— Где он теперь?

— У других дети как дети... Но этот разве напишет хоть слово? Что ему отец и больная старуха-мать? Он был ранен, лежал в госпитале, в Петрограде, и об этом писали чужие люди.

— Когда он приедет, передайте ему привет. Обязательно передайте! — говорит Сергей и встает. — До свидания!

— Будьте здоровы, гражданин Радузев! Кланяйтесь папаше. Заходите, пожалуйста!

В горне снова поднимается вьюга. Радузев отходит на несколько шагов и оглядывается. «Когда все это было?»

Дни бежали быстро, он не заметил, как наступил конец ноября. Отголоски лета были в цвете неба, в запахе увядших трав, в полуденном тепле.

Шел в комнаты. Здесь лежали тени от цветов в больших крашеных кадках, от занавесей. Он поворачивал в дверях ключ и ложился на диван.

«Ничего. Больше ничего не надо. Фронт. Война. Плен. Бараки... далеко позади. Впредь человечество этого никогда не допустит».

Он перелистывал книжки стихов, нотные тетрадки. Музыка... Вот это настоящее... Только музыка. И Радузев садился к роялю, чтобы поведать ему о своей тоске, об одиночестве, о жажде немыслимого в жизни счастья.

130
{"b":"629850","o":1}