И рядом со мной кто-то есть. Кто-то – это Моисей потом оказался.
Это «видение» очень стойкое, я до сих пор под тем мостом проезжаю с определенным чувством.
И вот так оно виделось, виделось – сквозь то, что есть здесь на самом деле. И вдруг всё это здешнее отдалилось, и со мной заговорили эти люди. Я вдруг поняла, что это почему-то история про Катерину, и что Катерина убегает от какой-то беды.
И что она любит Симона.
И что Симон гей.
Э-э-э, сказал внутренний критик, а ну, стопори. Какие еще геи, что ты о них знаешь?!
А ничего, сказала я.
Ну и молчи, сказал Третий голос, свистевший сквозняком, и пиши.
И я стала писать.
В этой истории сразу, очень быстро оформился страх военного переворота. Я сама краешком захватила только один недоворот – 1991 года в Москве. Но тут был совсем другой страх. Он шел из детства, из того, что мне десять лет, я лежу на военной игре в чистом поле и грызу полынь, ожидая «вспышки слева»… И, о нет, из еще более раннего детства…
Я не знаю, как именно получилось, что я этого боюсь. Может быть, важно, что мне в тот день с учетом поясной разницы исполнилось три года. Но я всегда боялась – и боюсь до сих пор даже думать и вспоминать: Сантьяго. Вальпараисо. Это для меня крики, а не названия мирных прекрасных городов. Чили – это как вопль просто.
Поэтому я сама не заметила, как город превратился в Барселону (не знаю, почему?), но только не в нашу – с Гауди, домом-шишкой и прочими чудесами, а в Барсину, как она называлась при Гамилькаре еще…
И вот я, двадцатисемилетняя молодая мать, пишу о том, чего вообще не знаю, помещаю этих людей в обстоятельства, которых не знаю, и к тому же отчаянно и нарочно меняю результат на обратный (в тексте у меня мятежников всё-таки повыгнали), но я ничего не могу сделать с тем, что погибает главный герой… И только не могу, не могу я убить его так, как мне шептали, и погибает он у меня там от шальной пули, но всё же на посту, потому что он там в центре событий…
В этом рассказе были совершенно удивительные, нетипичные для меня тогдашней персонажи – например знахарка и психолог Уна. Солдат Моисей. Матвей, человек со следами явной промывки мозгов… Сама Катерина, почему-то оказавшаяся чешкой… Симон…
Писать его было для меня – что ходить по льду, да еще и с выкрутасами. Но потребность была очень настоятельная. «Пиши», и всё тут.
И я написала.
Так этот рассказ и лежал у меня в папочках, а через пару лет я устроилась на работу в здание с подсолнухом на стене. Точно как в том рассказе.
И я стала чего-то ждать внутренне. Непонятно чего.
Это было вполне производственное здание, подсолнух был совершенно сельскохозяйственный, но всё же – абсолютно реальный бронзовый подсолнух. Его при мне привезли и на стену прикрепили (завод был с иголочки, новехонький).
Прошло еще несколько лет с момента появления подсолнуха, и я познакомилась с Лу.
Одна из первых мыслей, когда я узнала о нем немного больше, была: «А вот и геи…»
Да, а потом была еще Прага. И я, впервые в жизни туда попавшая, села в метро.
«Укинчуйте виступ а наступ, – сказал диктор, и у меня оборвалось сердце. – Дзвери ся зачиняй».
Ну, или как-то так. Видите, я не знаю чешского. Совсем. И дело было не в том, что понять его было просто, даже если бы он сказал «халимали абубу харабарас», – что еще могут сказать в метро при отправлении поезда? А в том, что я слышала эту фразу раньше. Часто.
Я живу в некрупном городе, и метро у нас нет. Нет его и в соседнем большом городе. Я жила шесть лет в Москве, но слышала-то именно это: фразу на чешском.
Я постаралась как-то забыть об этом.
И только несколько лет спустя погуглила – метро в Праге открыли в начале семидесятых годов. После 1968-го. Отчасти как бы в виде компенсации.
Что они мне шептали про его смерть? Ох, что шептали. Что бы ни шептали, тут важнее было, что я им сказала – нет, я не могу. Ну, не могу и всё. Сил не хватит сказать, и слов тоже нету, что хотите делайте, не могу.
Как будто они меня перед дверью держали, откроют – и я всё увижу, а я слезами умолила не открывать.
Выписки
«…Отталкивает неестественное, а в нём не было ничего против природы. Вопреки очевидности, и здравому смыслу, и тому, как это касалось меня лично. Может быть, я никогда до этого не встречала мужчины с таким чувством собственного достоинства. Обычно ведь демонстрируется совсем другое… А тут – обаяние, ясное, как летний воздух. Вечный дух июня».
Юлия Сиромолот, «Подсолнух и яблоки»
Записки сумасшедшего. Подсолнух
Однажды я прочитал книгу. К сожалению или к счастью, она мало известна. Как по мне, так это замечательная книга, трогающая до самого сердца и хорошо написанная. Но если бы она была широко известна и популярна, вроде «Гарри Поттера» или «Трех мушкетеров», и если бы мне пришло в голову считать себя героем такой известной книги, вы могли бы совершенно справедливо рассмеяться мне в лицо или покрутить пальцем у виска, и я бы с вами согласился.
Бог миловал, я оказался героем почти совсем неизвестной книжки, и не книжки даже… Но записанной истории.
Я узнавал себя медленно и трудно, я отказывался верить – не сходству даже, сходства я никакого не видел, – но навязчивому чувству узнавания, тянущей пустоте в груди. Я пришел к своей знакомой, которая тоже читала этот текст, она филолог, литературный редактор, она разбирается в текстах, я спросил ее: «Скажи мне как редактор, найди десять отличий, ну или хотя бы найди три отличия между мной и человеком в этом тексте». Я просил ее найти отличия не потому, что мне казалось, что я похож на героя. Я был уверен, что сходства нет. Но не мог отделаться от мысли, что он – это как будто я.
Однажды в юности ей, той, что была здесь раньше, пришлось услышать свою собственную историю, рассказанную ей подругой о третьей подруге, с ее слов. То есть эта третья рассказала второй ту историю, как будто это с ней самой случилось. И пока моя девочка слушала, ей становилось не по себе, потому что ход событий и даже детали были знакомыми, но звучало это со стороны, как чужое. И была растерянность, а потом возмущение: как так? Это же мое! Что-то такое же было и со мной, когда я читал. «Что этот тип делает в моем пиджаке?!»
И я пришел к Стиле и рассказал ей об этом. Мне нужно было, чтобы она назвала отличия, показала мне их. И я убедился бы, что они действительно есть, вполне определенные, решительные. И я бы тогда с облегчением выдохнул: не я. Это было слишком – быть героем того текста. Уж слишком. Я знал, что я – попроще. Но в душе всё равно саднило беспокойство. Как будто я услышал свою историю, но… приукрашенной?
И я спросил Стилу: чем я отличаюсь от этого Симона?
Ты теплее, сказала Стила. Живее и теплее.
Мне этого хватило, я готов был схватиться за любую мелочь – и схватился, и успокоился. Но ненадолго. Потому что от этого текста как будто истончилась стена между мной и моей памятью, и какие-то звуки, какие-то краски и чувства как будто стали проникать с той стороны. Это если предположить, что я есть, и моя память есть на самом деле, и я не сочиняю себя, а я есть.
Я даже вспомнил тогда, что я не просто «жила-была девочка, оказалась мальчиком». Я вспомнил то странное и страшное ощущение, когда я и это тело были друг другу испуганными незнакомцами. Я согласился признать, что я не всегда был здесь. И это был отчаянный, отважный и безумный шаг.
Потому что до того у меня был паспорт, в котором не про меня была только строчка «пол женский».
Но с этого мгновения все строчки в моем паспорте стали не про меня. И подтвердить свое существование – не кому-то, самому себе подтвердить! – мне стало нечем.
Это было самое долгое и самое кошмарное время для меня, когда я не просто не знал, кто я. Я не знал, есть ли я вообще. Или я – та же самая женщина, которая и жила здесь раньше, но которая сошла с ума и считает себя литературным героем.