— Что за далматинец, я спрашиваю?! — Царевич перешёл на крик.
— Это я, Алексей Петрович! — На балкон вдруг вышел здоровенный верзила и хохотнул баском: — Свиделись!
— Сашка Румянцев, ты? — Царевич замахал на него руками, как на привидение.
— Успокойся, батюшка, свет наш царевич! Я в сём посольстве главный! Да вот припоздал, лестницы-то в твоём замке ох какие крутые! — Из-за широкой спины гвардионца вынырнул разлюбезный Пётр Андреевич Толстой, вытирая лысину голландским платком. — У меня письмишко к тебе есть от государя-батюшки, свет мой царевич! А ты выйди, неуч, вместе со своим поваром, ишь, напугал любезного! — обратился он к Румянцеву.
По знаку Толстого бравый гвардеец взял под локоток недоумевающего шеф-повара и прошёл с ним в буфетную. Там за рюмкой водки ему пояснил:
— Ты не сомневайся, тёзка. Ничего мы царевичу не сделаем — ведь он сын нашего государя Петра Алексеевича.
Румянцев чокнулся с поваром и любезно осведомился:
— А как там синьорина Франческа, ждёт?
— Ждёт! — машинально ответил повар и опрокинул в, рот полную рюмку русской водки. Только сейчас ему раскрылся весь машкерад своего новоявленного друга.
А тем временем Пётр Андреевич плюхнулся без разрешения царевича на стул и, обмахиваясь платком, застонал:
— Ох и жарища! И куда ж тебя занесло, царевич! На самом краю Европы сидишь! Дальше бежать некуда, дальше-то Африка! Сам знаю, я ведь в этих краях бывал. На остров Мальту к господам мальтийским рыцарям наведывался.
Алексей, не обращая внимания на Толстого, вскрыл дрожащими руками конверт и стал читать послание батюшки.
Пётр Андреевич перевёл взгляд на Ефросинью и спросил участливо:
— А тебе, душа моя, чай, скучно на такой жарище? Ни поговорить, ни посудачить не с кем?
— И впрямь скучища! — вырвалось у метрески. — Живём здесь словно каторжники, в сад спустишься — и то стража ходит. Ни в город сходить, ни по лавкам побегать — всюду надзор! — Ефросинья уставилась на этого богатейшего гербового вельможу, о коем наслышана была ещё в Петербурге.
— Отчего же скучно, Ефросиньюшка? Можно и по саду погулять, да и в замке ты ещё не все покои осмотрела? — отвлёкся царевич от батюшкиного послания.
— А что мне в этом саду, окромя шипов на розах, ежели из-за каждого куста солдат на тебя пялится? Ну а в замке-то, чаю, мы с тобой, Алёша, ещё вместе подземные казематы посмотрим! — с неожиданной злостью молвила Ефросинья.
«Так-так, голуби, и часто ли вы ссоритесь?» — отметил про себя Пётр Андреевич. И не преминул подлить масла в огонь:
— И в самом деле, куда ныне цесарю вас упрятать, окромя казематов. Туда-то, уж точно, даже Сашка Румянцев дороги не сыщет!
Алексей вздрогнул и вдруг закричал:
— Ты это брось, старик! Император мне родственник и в обиду николи не даст!
— То-то он тебе даже в город спуститься не разрешает! И на всё житьё-бытьё три тысячи талеров определил. Ни одной обновы купить не могу, сама платья переставляю! — Ефросинья поднялась, грузная, тяжёлая, и туча тучей прошествовала в спальню, рыдая басом, навзрыд.
«Э, да метреска-то на сносях!» — сделал ещё одну заметочку Толстой. Царевич проследил за лапушкой любовным взглядом, затем обернулся к Петру Андреевичу:
— Нет, ты токмо послушай, старик, что батюшка пишет!
И стал читать вслух:
— «Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему, но, наконец, обольстя меня и заклинаясь Богом при прощании со мною, потом что учинил?..» — Царевич читал письмо высоким, срывающимся голосом и как бы в отчаянии оглядывался на Толстого. Но тот спокойно восседал в креслах, полузакрыв глаза, и был сейчас похож на скифскую бабу, застывшую на кургане. Царскую грамотку Пётр Андреевич выучил почти наизусть и не хотел сейчас давать царевичу никакой поблажки: пусть крепко испугается, тогда бери его голыми руками! Не найдя никакой поддержки у Толстого, царевич продолжал унылое чтение, чем-то напоминая дьячка при отпевании покойника, с той только разницей, что отпевал он сам себя: — ...Ушёл и отдался, яко изменник, под чужую протекцию. Что не слыхано не то что между наших детей, но даже между нарочитых подданных. Чем такую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил! Того ради посылаю сие к тебе последнее, дабы ты по воле моей учинил, о чём тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать...» Что предлагать-то?! — Царевич снова сорвался на крик.
Пётр Андреевич открыл свинячьи глазки и выдавил наконец великодушную улыбку на лице, напоминающем желтизной круг голландского сыра:
— А ты читай дале, свет мой государь Алексей Петрович, батюшка там тебе всё разъясняет в подробностях.
— «...Буде же боишься меня, то я тебя обнадёживаю и обещаю Богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели води моей послушаешься и возвратишься».
— Вот видишь, царевич, сколь милостив царь-государь к тебе. — На сей раз чтение прервал уже Толстой, — Пётр Алексеевич и на словах велел передать и обещать тебе свою милость и полное прощение.
— А зачем он дале грозится? — недоверчиво хмыкнул Алексей. — Вот слушай: «Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властию проклинаю тебя вечно. Яко государь твой, за изменника объявлю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чём Бог поможет мне в моей истине. К тому помни, что я всё не насильством тебе делал; а когда б захотел, то почто на твою волю полагаться? Что б хотел, то б и сделал!» Как сие уразуметь: что б хотел, то б и сделал? — вслух размышлял царевич над концовкой батюшкиной грамотки.
Пётр Андреевич любезно разъяснил:
— А так и понимай, Алексей Петрович, — царская рука длинная, ой как длинная! Сам видишь, в каких райских кущах мы тебя достали! — Толстой с неким мечтанием воззрился на прозрачную синь Неаполитанского залива. И, обернувшись к царевичу, сказал властно: — Да ежели бы государь пожелал тебя казнить, а не миловать, он бы не меня, старика, к тебе послал, а одного Сашку Румянцева. У того, сам видишь, силушки невпроворот. Голыми руками тебе шею свернёт!
Царевич при этих словах мелко задрожал, побледнел и закричал:
— Пошли прочь, злодеи, оба уходите!
— А вот это ты напрасно, свет мой ясный! К чему горло-то драть, ежели можно мирком договориться?
Пётр Андреевич даже голос изменил и зашептал дружески, словно таясь от верзилы-гвардейца, шумевшего в буфетной:
— Али ты, царевич, не ведаешь, что мы, Толстые, не какие-нибудь безродные новики, а все древнего доброго рода — тётке твоей, царице Марфе Матвеевне Апраксиной, второй жене покойного государя Фёдора Алексеевича, прямая родня. Батюшке твоему мы, само собой, верны, но ведь и тебе, государь-царевич, всегда добрую службу сослужим! Потому верь: ради всех наших старых родов советую — повернись в Москву! Ну, отречёшься ты от престола — так ведь тебя даже в монастырь ныне не постригут. Живи со своей любой в деревне, жди свой час. И помни: за тебя все старые роды. А умрёт государь — у нас на Москве, сам ведаешь, твёрдое правило: старший в роде равен воеводе! Никто о твоём отказе от шапки Мономаха и не вспомнит, потому как все знать будут, что ты к тому отцом был принуждён. И верь мне, позовут ещё тебя боярские роды на царство! А здесь долго не спрячешься. Виделся я проездом сюда в Вене с министрами цесарскими: и с канцлером графом Зинцендорфом, и с самым знатным воином, принцем Евгением Савойским. Оба в один голос твердят, что цесарь никакой защиты тебе не даст и в конце концов выдаст тебя отцу. Так что думай, царевич, думай!
С тем Толстой и откланялся. Вечером же он отписал Петру о царевиче: «Мы нашли его в великом страхе, о чём ежели подробно вашему величеству доносить, потребно будет много времени и бумаги, но кратко доносим, что был он в том мнении, будто мы присланы его убить, а больше опасался капитана Румянцева».