Одно время, когда царевич вместе с Гюйссеном поспешили по зову Петра к осаждённой вдругорядь Нарве, отцу Якову показалось, что отрок совсем вышел из-под его духовной опеки.
Но случилось чудесное избавление от учёного немца! И помог здесь нежданно Ментиков, тоже посчитавший опасным влияние Гюйссена на наследника престола. Светлейший так обставил дело, что учёного барона надолго послали в Германию. И царевич зажил сам по себе на Москве по полной своей воле и желаниям, поскольку батюшка был то в армии, то в Петербурге. За это счастливое время отец Яков не только овладел всеми духовными помыслами раба божьего Алексея, но и стал его «особинным другом». Монах не мешал маленьким слабостям царевича: понежиться поутру в постели (отец-государь сам вставал ни свет ни заря и весь город будил барабаном); пропустить за столом лишнюю чарочку с друзьями; потолковать с божьими странниками или просто помечтать и побездельничать в своём кабинете.
Добрых конфидентов для ближней компании царевича отец Яков подбирал строго: брал юношей из знатных боярских родов — прямых родственников Романовых — Нарышкиных и Лопухиных, Рюриковичей Долгоруких. Все они, как правило, были недовольны возвышением петровских новиков и наплывом немцев, роптали в своём кругу без стеснения, не опасаясь царевича, которого почитали своим, ведая, что Алексей и сам не очень-то жалует отцовские новшества. Правда, шестнадцатилетний Алексей считал, что он сам по себе возненавидел отцовские начинания, но отец Яков только посмеивался над этим, хорошо ведая подобранное им же самим окружение наследника. И главную ненависть к петровским делам внушал он сам, духовный пастырь царевича. Особенно хорошо было говорить с Алексеем в тихой беседе после вечерни, когда душа отрока открывалась миру.
— Батюшка твой всё спешит и торопится, Алёша. И посему учреждения его почитаю поспешными и непрочными. А ты пример бери с деда, Алексей Михайловича. Недаром его Тишайшим прозвали. Глаголет бо летописец: «И бысть сей государь кроток, в делах разсудителен, премудростью и разумом подобен Соломону[4]. При его же царстве, повелением его, верховные святыя божии церкви украшася предивным благолепием...» А что отец твой сотворил? На посрамление всему православию приказал многие колокола на пушки перелить! А учредив Монастырский приказ, на бедную казну божьих людей свою тяжёлую длань наложил! В иных же городах заставил святую братию на земляных работах беспрестанно трудиться и яко последним колодникам царские бастионы и болверки возводить! Какой укор твоему деду! Должно быть, в гробе своём стонет!
Эти беседы глубоко западали в сердце царевича, потому как он, подобно деду, до слёз любил православную службу с её благолепием, сам тонко разбирался в церковных уставах, многократно перечитывал Библию и Евангелие. Притом для лучшего сравнения молодой царевич читал Библию и на славянском, и на немецком языках и многие места знал наизусть.
Отец Яков как опытный ловец человеческих душ быстро разобрался в характере царевича и умел играть на его слабых и сильных струнах, словно на волшебной арфе. Он давно понял, что мирный, семейный нрав царевича больше сближает его с матерью, нежели с отцом. В отличие от Петра, который уже в пять лет бил в барабан, его сын не любил воинских упражнений, может, и потому, что они силой навязывались ему батюшкой. Алексей неважно стрелял из фузеи и столь неумело бился на шпагах, что приставленный к нему для обучения гвардейский офицер, не выдержав, как-то сердито буркнул Меншикову: царевич-де в воинском деле соплив!
— А зачем царю самому саблей-то махать! — утешал отец Яков плачущего Алексея, которого заявившийся в Москву Пётр самолично оттаскал за волосы по представленному Меншиковым рапорту. — Сядешь на царство, так для войны у тебя воеводы будут! Сумей только самых толковых выбрать, да немцев на верхи не бери!
— Воинские забавы мне и впрямь, отче, ни к чему! Не лежит у меня к ним сердце! — вытирая рукавом слёзы, жаловался царевич. — Да что делать! Батюшка грозился побить, ежели я все воинские артикулы не вызубрю!
Алексей дрожал перед отцом с раннего детства, когда в радужном тереме матушки всё затихало, как перед грозой, стоило застучать на крыльце тяжёлым петровским ботфортам. Разбегались по углам няньки и мамки, прятались в чуланы деды-бахири и калики перехожие, и сама матушка, такая ласковая и приветливая, сразу как-то тускнела, а после ухода отца часто горько плакала. .
Затем матушка совсем исчезла, а восьмилетнего Алёшу перевели в хоромы тётки Натальи, батюшкиной сестрицы. Царевич её невзлюбил уже за то, что тётка всячески поносила матушку, возводила на неё напраслину. Алексей хотя и был малолеток, но много плакал, узнав, что мать насильно постригли в монастырь. Он и отца Якова сразу приметил и отличал уже за то, что тот с порога возгласил: постриженная царица Евдокия — прямая жертва коварной немки Монсихи.
— Ни в чём она перед отцом твоим не повинна! — как ножом отрезал новый духовный наставник царевича. — Это всё Монсиха с дебошаном французским Лефортом[5] свет государю застили, вот он и озверел — постриг законную жену в монастырь! А тётку и Меншикова ты не слушай — слушай, что в народе говорят! Простой же люд и по сей час мать твою, Евдокию, законной царицей именует! И ты смотри не забывай матушку, пиши почаще страдалице. Ну а я возьму грех на душу, не убоюсь царского гнева и всегда перешлю письмецо — у меня к тому узилищу открытый доступ есть!
Отец Яков, сам суздальский уроженец, и впрямь имел сильную руку в Поскровском женском монастыре в Суздале, в коий была пострижена Евдокия, ставшая там старицей Еленой. Дружен Яков был с самой матерью игуменьей этого монастыря и через другого своего знакомца, лихого владимирского ямщика Тезикова, частенько пересылал постриженной царице весточки от её сына и переносил обратные приветы. Так явилась та тонкая ниточка, которая продержалась на удивление долго — вплоть до 1718 года. А ведь уже кричали во всех углах России страшное «Слово и Дело!» и тысячи людей попадали в застенок за гораздо меньший проступок. Но люди, державшие связь между Алексеем и его матерью, были столь верными и честными, что многие годы всесильный Преображенский приказ во главе с грозным Фёдором Юрьевичем Ромодановским[6] ни о чём так и не ведал. Алексей настолько уверился в этих людях, что на Рождество 1707 года решился с их помощью прямо нарушить строгий царский запрет и свидеться с матушкой. Отец Яков с радостью устроил ему эту поездку, хотя и знал, какой она может обернуться для него лютой казнью.
— Не боись, Алёша! — Хотя хитрый протопоп говорил о разбойниках, оба понимали, что речь идёт кое о ком повыше, нежели лесные братья.
— А я и не боюсь, отче! С тобой мне всегда спокойно! — доверчиво улыбнулся царевич, которому и впрямь было всегда спокойно со своим властным и сильным пастырем. Недаром он называл отца Якова своим судьёй, ангелом и прямым заступником перед Богом! И кто знает, погибни в те годы Пётр и взойди Алексей на престол, может, и быть бы отцу Якову Игнатьеву по своей силе и влиянию на царя вторым Никоном[7]. А царский престол мог ведь тогда опустеть в любой час! Всем ведомо было, что царь Пётр в баталиях лихим пулькам не кланялся, лез в самое пекло. Да и на больших дорогах куда, как легко мог сгинуть! Все знали, что государь летает из конца в конец по всей России в простой двуколке с одним денщиком. На все уговоры придворных взять крепкий конвой Пётр только отмахивался — то ли верил в свою звезду, то ли просто чувствовал себя единым хозяином на Руси!
А ведь многие желали царю скорой смерти: не только раскольники, но и самые кроткие мужики и посадские людишки, задавленные жестокими поборами! Средь недовольных были и казаки, утерявшие свои вольности, и благочестивые монахи, лишённые своих доходов! Даже среди дворян ширился круг недовольных поголовной военной службой. Роптала и родовитая знать, теснимая при дворе немцами и выскочками из новиков. И наконец, не было согласия и в самой царской фамилии: хотя давно были пострижены в монахини царевна Софья Алексеевна[8] и царица Евдокия Лопухина, а отзвуки этих семейных дел по-прежнему аукались в доме Романовых. Открыто роптали сёстры царевны Софьи, особливо царевна Мавра Алексеевна, тайно ведшая с Софьей переписку; не имел царь особой помощи и от чад покойного брата Ивана. Ну да то — всё проклятое, злое семя. Милославских[9]! А теперь беда подбиралась к Петру тем ближе, чем дальше от отца становился его первородный сын.