Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но ведал Пётр о Голицыне и иное. Хотя Дмитрий Михайлович и служил ему верой и правдой, но многие царские начинания открыто не одобрял за их поспешность и неосновательность. Особливо выступал против преклонения перед всем иноземным и среди ближних людей часто говаривал: «К чему нам сии затеи? Разве мы не можем жить так, как живали наши отцы и деды, которые не пускали к себе иноземцев!»

Впрочем, царский указ ехать в Венецию учиться морскому делу Голицын выполнил и в свои тридцать четыре года отправился в славянские владения Венецианской республики. Но в Рагузе и Дубровнике он занимался не столько навигацией, сколько учился у знаменитого славянского учёного мужа Мартиновича, от коего приобрёл глубокие познания в политических науках. Будучи уже в Киеве, он продолжал те знания углублять, собирая труды Гобезия и Локка, Лисия и Гуго Гроция, сатиры Боккалини и гишторические сочинения Пуффендорфия. Многие из оных книг он повелел студентам Киевской греко-славянской академии перевести на русский язык. Вот почему, когда Пётр принялся за составление внутренних законов для Российской империи, князь Дмитрий стал ему первым помощником. Именно Голицыну и служащему под его началом Генриху Фику Пётр поручил ознакомиться со шведскими законами и постановлениями, дабы самые пригодные перенести в Россию. С тем Фика командировали в Швецию, сам Пётр частенько наведывался на подворье своего президента Камер-коллегии. И толковали царь и Голицын не только о налогах и прибытках государственных, но и о нужных переменах в суде, местном и вышнем управлении.

Пётр настолько ценил своего старика (хотя князь Дмитрий всего на десять лет был старше Петра, но от многих умствований рано поседел и в свои шестьдесят и впрямь казался стариком), что не раскатывался прямо к крыльцу боярина, а оставлял двуколку у ворот я шёл через двор пеший, в сенях же спрашивал внука: что дед, уже молился? И если оказывалось, что старый князь ещё бьёт поклоны в молельне, проходил в его библиотеку, брал какую-нибудь учёную книгу и ждал. Пожалуй, только к Якову Долгорукому Пётр относился с таким видимым почтением, как к князю Дмитрию.

Но оказалось, одно дело — внимать советам учёного князя, другое — слушать его возражения царской воле в Сенате. Добрые советы Пётр умел всегда выслушивать (принимать или не принимать — на то была его воля), но открытого супротивства не терпел. Особливо когда князь Дмитрий осмелился возражать по столь личному для императора делу, как коронация Екатерины. Дело сие Пётр почитал сугубо семейным, понеже ещё в начале 1722 года издал указ о наследии престола, где прямо заявлял, что в воле государя самому себе назначать наследника, не считаясь со старшинством. Уже тогда Голицын говорил ему, что сей указ — нарушение древнего русского права, по которому престол переходил после кончины монарха к старшему сыну или его внуку. Поелику сыновей у Петра боле не было, и царю, и князю Дмитрию было ясно, что речь идёт именно о внуке — сыне несчастного Алексея, Петре Алексеевиче. Пётр тогда те речи боярина оставил втуне, поскольку разговор был тайный, келейный. Но теперь сей гордец вздумал супротивничать открыто, объявив в Сенате, что негоже короновать Екатерину после того, как она уже двенадцать лет была венчанной женой государя, и ничего, вполне обходилась, без всякого умаления царскому имени, и без короны. Все сенаторы, и Голицын конечно, сразу же поняли, что коронацией Екатерины Пётр указывает на неё и её потомство как на своих прямых наследников и отодвигает в сторону от наследства своего внука. Речи супротивника тотчас передали царю.

Будь вместо Голицына светлейший князь Меншиков, в тот же час ознакомился бы с царской дубинкой. Но князь Дмитрий был удостоен большего: его лишили всех регалий и званий и посадили в казематы Петропавловской фортеции.

И здесь Екатерина (то ли по своему природному уму, то ли по наставлениям Меншикова) сделала ловкий шаг: сама попросила Петра простить вину Голицына. Лифляндка хорошо понимала, что за князем Дмитрием стоит вся старомосковская знать, с которой Она в случае кончины хозяина сразу окажется с глазу на глаз в окружении немногих верных людей. И здесь Екатерина вдруг поймала себя на мысли, что уже давно, с того памятного царского указа о наследстве, подумывает о скорой кончине хозяина.

И самое удивительное, что подумал о том же и Пётр, правда по-иному: а что будет с моими сороками-воровками, дочками любимыми, ежели я вдруг умру? Почувствовал он в ту минуту какую-то страшную внутреннюю слабость и понял, что о скорой своей кончине он впервые думает всерьёз. А поскольку думал всерьёз, то сразу понял, что матка-полковница, пожалуй, права и не стоит сейчас ему ссориться с родовитой знатью.

Посему Пётр скоро повелел князя Дмитрия без суда из казематов освободить, вернуть все ему регалии, чины и звания, но обязать во время коронации нести за Екатериной шлейф её императорской мантии. И лифляндка была страшно довольна, что, когда под торжественный перезвон всех сорока сороков колоколов московских она вступала в Успенский собор, шлейф её императорской мантии нёс родовитейший русский вельможа.

Однако хотя широкая императорская мантия для многих закрыла тёмное происхождение Екатерины Алексеевны, но старый князь, хотя и исполнил царскую волю, стоял на своём и в тот же вечер сказал своему младшему брату, славному полководцу и генерал-аншефу Михаилу Михайловичу, прискакавшему в Москву с Украины, где он командовал целой армией: «Цена сей новоявленной императрице самая солдатская: копейка за поцелуй! Для нас, Миша, по-прежнему единый законный наследник — Пётр, сынок несчастного Алексея».

Князь Михайло согласно склонил голову перед старшим братом, волю которого почитал после кончины батюшки как волю отцовскую.

И во многих других знатных домах толковали о том же.

Так короновали в 1724 году Екатерину Алексеевну, а мыслили уже о скорой кончине Петра Великого.

Когда уходит земной полубог - Gl5.png

Часть пятая

КОГДА УХОДИТ ЗЕМНОЙ ПОЛУБОГ

Во второй половине сентября 1724 года на берега Невы опустилось тихое бабье лето. Первые осенние дожди прошелестели, и осеннее солнышко заблистало на красных черепичных крышах и отмытых мостовых Санкт-Петербурга. В Летнем саду замелькала белая паутинка, а солнечные лучи с раннего утра приветливо дрожали и дробились в мелко застеклённых, на голландский манир, высоких окнах Летнего дворца и будили молодых принцесс: весёлую, пятнадцатилетнюю хохотушку Лизаньку и старшую, тихую чернобровую красавицу Анну.

Лизанька сама распахивала настежь окна, и в её спальню врывался свежий воздух осеннего сада. Воздух пах горьким дымком от костерков садовников, на них сжигали опавшие листья, узорчатым ковром покрывавшие садовые аллеи и лужайки, на которых ещё клубился утренний туман. Лизанька морщила курносый носик от удовольствия, звонко чихала от утренней сырости.

Анна вставала позднее: томная, строгая. Да и то рассудить надобно — скоро она должна была стать наречённой невестой приезжего заморского принца из Голштинии. Оттого и на младшую сестрицу посматривала свысока, рассуждала о всём со степенной важностью, как и подобает будущей герцогине-правительнице, хотя нет-нет да и завидовала беспечной весёлости Лизаньки. У той ещё всё в тумане, а женихи пребывают токмо в великих замыслах батюшки да в прожектах Коллегии иностранных дел Российской империи.

А меж тем её-то суженый спозаранку уже перед окнам и маячит, явился с приветственной музыкой.

Утреннюю тишину будили звуки флейты и гобоев, небольшой оркестр герцога голштинского начинал свой концерт перед окнами проснувшихся принцесс.

Молодой герцог Карл Фридрих стоял перед оркестром, как полководец перед маленькой армией. Зевал, конечно, в кулак от недосыпу, но что поделаешь — дщерь Петра Великого стоила ранней побудки.

Смешливая Лизанька беспечно перевешивалась из своего окна («как роза с ветки», галантно заметил герцог), смеялась смешной позитуре жениха.

110
{"b":"607284","o":1}