— Купечество наше задушено мелочной опекой и строгим регламентом, по коему вся иноземная торговля сведена в Петербург, а Архангельск гибнет. А меж тем сам государь говорил, что торговля — верховная обладательница судьбы государства! Дворянству из-за непрерывной службы недосуг заняться устройством своего хозяйства, а государству нужны деньги, деньги и опять деньги. Для армии, флота, двора. А у меня вот дебет, а вот кредит! — Князь Дмитрий постучал пальцами по толстым бухгалтерским книгам. — Италианская бухгалтерия... И выходит, что уже многие годы расходы у нас выше доходов и рубль весит всё меньше и меньше. Так ведь, Фик?
Он обращался к сидевшему за конторкой помощнику для подтверждения своих мыслей. Ведь в руках Фика и была вся двойная бухгалтерия империи.
— И где же выход из сего тупика? — осторожно спросил младший Голицын.
Спросил осторожно, потому как и его Южная армия уже несколько месяцев не получала жалованья, и фельдмаршал в такую рань заехал в Камер-коллегию не только для родственного свидания, но и в надежде, что братец выдаст из казны некие суммы для Южной армии. Князь Дмитрий, однако же, сей намёк словно и не заметил, рубанул решительно:
— Мы сейчас, Михайло, до такого градуса дошли, что имеем один выход: увольнение! Увольнение коммерции от регламента, увольнение дворянства от обязательной службы, увольнение мужика от недоимок! Нам путь мошенника Джона Лоу, в одночасье поправившего французские финансы при дюке Орлеанском, негож и опасен, нас спасёт только общее увольнение. А начать его легче всего при царе-малолетке, коим бы управлял совет государственных людей. Ты думаешь, я за Петра Второго потому стою, что он прямой потомок царевича Алексея? Знавал я оного Алексея — Божий угодник был, не боле. А на нашей грешной земле одними Божьими делами не проживёшь. Кормиться самим надо и народ кормить. Путь я тут один вижу увольнение. И Пётр Второй, пока малолеток, для сих свершений самая подходящая фигура! А Катька...
Старый Голицын подошёл к высокому окну, мелко застеклённому на голландский манир, как все стёкла здания Двенадцати Коллегий, воззрился на пустынный солдатский плац, доходивший до самой Кунсткамеры. По случаю государевой болезни все воинские экзерциции были отменены, и огромный плац поражал своей наготой и пустынностью. Катька! Ему вспомнилось, как он, единственный из всех сановников, возражал противу запоздалой коронации безродной солдатской жёнки. Но Катька и Меншиков окрутили-таки царя-камрада. Его же, Гедиминовича, упекли для начала в Петропавловскую фортецию, а когда смирился и стих, заставили нести при венчании шлейф Катькиной императорской мантии. Горькие и страшные воспоминания! И, обернувшись к младшему брату, не проговорил — пролаял жёстко:
— Сия Катька — кунсткамера на троне! А Катькиному слову цена всем ведома — солдатский алтын за один поцелуй! При оной всеми делами будут вершить Меншиков да голштинцы! Посему и взываю к государевым мужам, дабы пресечь беззаконие, посадить царём мальчонку Петра по старинному обычаю.
— Может, великий государь выздоровеет? — осторожно заметил князь Михайло.
И подумал: сколь хорошо сие было бы для России. Но, точно отвечая на его вопрос, двери в кабинет нежданно распахнулись, и на пороге вырос князь Василий Лукич Долгорукий. По помятому лицу знаменитого дипломата было видно, что он целую ночь не спал.
— Я токмо что из дворца, князь Дмитрий! — Долгорукий устало рухнул на стул.
Затем поднял глаза на Голицыных и сказал глухо:
— Государь в шестом часу пополуночи помер!
— А завещание? — вырвалось у обоих братьев.
Долгорукий Покачал головой:
— Завещания нет!
— Едем! — решительно приказал князь Дмитрий брату.
Тот вытянулся по-военному. Князь Дмитрий спешно надел шубу, услужливо поданную Фиком, спросил Василия Лукича:
— Кто ныне во дворце?
— Апраксин, Брюс да, почитай, все сенаторы и генералы вот-вот съедутся!
— Ну, а Меншиков?
— Уже там...
— Говорил с ним?
— Говорил... Предложил ему вашу задумку: Петра Второго на трон, а Екатерину — в регентши.
— И что он?
Василий Лукич в ответ только головой покачал, вспомнил, как насмешливо переглянулись у смертного одра Петра светлейший и Толстой в ответ на его щедрое предложение, которое могло бы примирить обе партии.
— Значит, не согласны, новики! — Князь Дмитрий сердито поджал губы. — Ну что же, будем ловить свой случай! Летим во дворец!
Деловой, быстрой походкой князь Дмитрий вышел из кабинета в длинный и гулкий коридор Двенадцати Коллегий. Михайло Голицын поспешил за старшим братом, замечая на ходу, как быстро и почтительно расступались перед князем Дмитрием важные чиновные сановники, словно с ним уже идёт новая власть.
По пути князь Дмитрий не заговаривал боле ни с братом, ни с Василием Лукичом. Размышлял о покойном государе, с коим ехал прощаться. Было странно прощаться с таким живым и неугомонным человеком, каким был царь Пётр. Князь Дмитрий по возрасту был старше покойного государя и застал ещё благолепие и неспешность двора Алексея Михайловича Тишайшего.
С Петром I в эту старозаветную тишину словно ворвалась огненная петарда. Иногда князю Дмитрию казалось, что сей повелитель хочет распоряжаться не токмо своей державой, но и временем. Явился Пётр из каких-то других, неведомых нашему миру времён. Словно неистовый ямщик, он подгонял людей и страну. Кому, как не Голицыну, ожидавшему недавно своего смертного часа, было известно, сколь страшен бывал царь в гневе. Многие из окружения Петра опускались до прямого холопства, а вот с ним царь не совладал. И не столько в силу древности голицынского рода, идущего от великого князя литовского Гедимина, а в силу нравственной твёрдости князя Дмитрия. Ведь делали они с государем одно дело и имели общую цель: сделать Россию великой и цветущей. Отсюда и рождалась его, Голицына, твёрдость перед царём. А в путях они расходились. Старый Голицын осуждал многие дела Петровы за их поспешность и неосновательность, за слепое следование не ток-: мо иноземному образцу, но и иноземной моде. Преобразования же должны исходить из отечественных обычаев и нравов, и не здесь, в Петербурге, искать оные!
Князь Дмитрий прыгнул в покачивавшийся на крутой волне весельный шлюп, должный перевезти их с Васильевского в Адмиралтейскую часть. На Неве дул зюйд, гуляла высокая волна. Шлюп крепко качало. Старый князь качку переносил с трудом.
— Но дай срок, дай срок! — сердито пробормотал он себе под нос. — Вернём ещё столицу в Первопрестольную, вернём на здоровый московский морозец!
И князя Дмитрия словно ожгла радостная мысль: Петра I больше нет, нет той страшной силы, противу которой даже в мыслях выступать было боязно! И кто бы ни стал сейчас на престоле, близится его, князя Дмитрия, время, поелику в его руках главный державный ключ — все финансы империи. Если ранее он выполнял планы и прожекты Петра, то теперь будет проводить в жизнь собственные планы и прожекты и, чуждаясь вредной поспешности, достроит на полпути брошенную великим государем храмину новой России.
— Так-то, други! — весело заключил он и с поразившей Василия Лукича и брата бодростью взбежал по высоким ступеням Зимнего дворца, никому более не кланяясь и не уступая дороги.
К утру подморозило. Земля была мёрзлая, сухая. Ветер нёс ледяную крупу по недостроенным першпективам. Фигурки прохожих терялись в их бесконечности. Люди собирались в маленькие кучки, шептались и тревожно смотрели в сторону дворца. Все чего-то ждали. Не верили, что после его смерти ничего не произойдёт.
Пётр умер. Все привыкли к тому, что он долго, бесконечно долго царствует. Теперь ждали и боялись перемен. Одни — оттого, что хотели их и опасались, что их не будет, другие — оттого, что перемены всё равно должны случиться, но было не ясно, к чему оные приведут. И все тревожились.
Екатерина уже поутру знала, что всё предрешено в её пользу. Так сказал Данилыч. Она ему верила, но по-прежнему волновалась. Перед тем как пришёл Пётр Толстой звать в тронную залу, сидела она в боковой спаленке, смотрела на вздувшуюся даль Невы, слушала вой ветра за окном, безучастно перебирала старые письма Петра. Прочла устало: «Катеринушка, друг мой сердечный, здравствуй!» И нежданно для себя самой заплакала. Вспомнила Петрушины волосы. Они ей сразу понравились: тёмно-каштановые, волнистые. Такие были и у Лизаньки. Сквозь слёзы дочитала письмо: «...объявляю вам, что в прошлый понедельник визитировал меня здешний королище — дитя зело изрядное, которому седмь лет». Письмецо было из Парижа. Почерк у Петруши быстрый, скорый. «А что пишешь, что у нас есть портомойки, то, друг мой, ты, чаю, описалась, понеже у Шафирова-то есть, а не у меня, — сама знаешь, что я не таковский, да и стар». Он смешно оправдывался. А она-то с Монсом! И в голове решительно всё смешалось. Так она и сидела у окна, по-бабьи подперев рукой голову. Теперь, когда он умер, получалось, что она его снова любила.