Вадим отбросил книжку без обложки, без начала и конца, напичкнную нудными сентенциями. Философия Оскара Уайльда не воспринималась уставшим мозгом, да и другим чтивом палата на третьем этаже была не богата. Старые журналы «Пограничник», подшивка газеты «Красная Звезда», да эта потрепанная книжка, страницы которой использовались явно не для чтения, а точно по естественному физиологическому назначению. С куревом и туалетной бумагой в полку, как и в санчасти, изобилия не замечалось. «Красную звезду» тоже не щадили, «Пограничник» печатался на глянцевой бумаге.
Кончалась неделя пребывания Вадима в санчасти. Нарыв забили антибиотиками, резать не пришлось. Нога уже почти не болела. В понедельник, скорее всего, выгонят, понимал. Через два дня после ночного разговора Валентина Обихода выписали и отправили по месту службы, а еще через два дня Вадим неожиданно увидел его в процедурной, куда явился за таблетками и уколом. Обиход сидел, съежившись, в коридоре и отрешенно глядел в одну точку. Пока делали укол, в коридоре послышалось: «Обиход, на выход! Давай в машину». Так и не поговорили. «В госпиталь», – понял Вадим. И такая тоска навалилась.
Поднялся в палату, где так никого и не положили после ухода Валентина. Пробовал уснуть, но мысли осиным роем будоражили мозг. Взялся за письмо Люде. Уже чувствовал, что готов поведать ей что-то такое, о чем и сам имел лишь намеки в душе. Ему была нужна точка невозврата в этом гнетущем бытие, Вадим был готов не просто переступить эту точку, он был готов перепрыгнуть ее, перелететь. Но точка не нащупывалась и письмо не писалось. Описывать обыденность – тоска зеленая до тошноты. Как любит, скучает, как жить не может без нее. Но после ночного разговора с Валентином на всех подобных заклинаниях ощущался неизвестно откуда появившийся тлен банальности.
Действие! Нужно было действие – как точка невозврата. А для действия нужна была цель.
Взял обтрепанную книжку без начала и конца. Глаза заскользили по словам какого-то заумного монолога. Мозг не улавливал смысл. «…Молодость! Молодость! В мире нет ей ничего равного!..» «…Так пользуйтесь же своей молодостью, пока она не ушла. Не тратьте понапрасну золотые дни…»«.. Живите! Живите той чудесной жизнью, что скрыта в вас. Ничего не упускайте, вечно ищите все новых ощущений! Ничего не бойтесь! Ведь молодость ваша пройдет так быстро. Простые полевые цветы вянут, но опять расцветают. А к нам молодость не возвращается…»
Вадим закрыл глаза.
Зачем он здесь, в этом в этом пропахшем дымом буроугольных брикетов чужом городе? Ищет новых ощущений, совмещая этот поиск с «выполнением почетной воинской обязанности», которую не обойти? Нашел? Ну, и как? Это то, о чем мечтал сопливый мальчишка, зараженный соляровым смогом от проходящих танков, которых возвел чуть ли не в ранг божеств в детстве?
– Бут, тебе письма! – В дверь просунулась голова салаги со второго этажа. – В процедурной, у дежурного.
Вадим зашлепал тапками по винтовой лестнице на первый этаж.
– Приберешься здесь, тогда получишь. – Ефрейтор со змеями на петлицах был его, Вадима, призыва, но уже чувствовал свой статус и упивался им. Если бы не письма, послал бы Вадим его подальше.
Поелозил кое как мокрой тряпкой, раздражаясь, – и так чистота в процедурной почти стерильная. Ефрейтор удовлетворился послушанием. Одно письмо было от Люды, другое – от матери. Сладкое – на десерт, Вадим распечатал письмо из дома и присел на кушетку.
Если бы не материнский почерк, можно было бы подумать, что это письмо не ему – настолько невозможной, не укладывающейся в голове была весть из дома. Голову сдавил железный обруч и хотелось завыть от вселенской несправедливости. Вадим вспомнил, как заголосила при прощании бабушка: «Ой, не увижу я тебя больше-е-е!» Не ударило током тогда ее причитание, другим был озабочен – как бы не вернули с призывного пункта. А она чувствовала, что внук увидит ее уже неживую, увидит на похоронах. Не увидел.
«Ах, вы суки! И власть ваша сучья и порядки – сучьи! Значит, бабушка для вас – «НЕ БЛИЗКИЙ родственник»?! Значит, внука на похороны отпустить – обеднеете или безопасность страны пострадает?! Отпуск, оказывается, заслужить надо, им наградят, когда прогнешься?! А на похороны родного человека – «не близкий родственник»?! А кто определяет – «близкий, неблизкий»? Что, есть такой закон дебильный ваш?!»
Лучше бы мать не писала, что ей ответили в военкомате. В висках молотило. Вадим сжал руками голову. Утробный стон прорвался сквозь стиснутые зубы. Слезы не унижали, хотя плакал он последний раз в детстве.
– Что? Случилось что?! – Ефрейтор уже капал в мензурку. – На, выпей.
Вадим раскачивался со стороны в сторону и повторял, как заведенный:
– Две недели! Две недели! Две недели, как по-хо-ро-ни-ли! Суки-и-и-и! «Неблизкий родственни-и-и-к!» А я детство только с ней и помню!
Ефрейтор взял письмо из рук Вадима, бегло взглянул и направился к шкафу с медикаментами. Профессионально сломав шейку ампулы, наполнил шприц. Так же профессионально закатал рукав халата, протер ватой со спиртом нужную точку и всадил иглу в безвольную руку. Потом принес подушку, легонько наклонил обмякшего Вадима и тот, постанывая, повалился боком на кушетку. Ефрейтор поднял его ноги с пола, снял с них больничные тапки и укрыл бедолагу своей шинелью. Он был еще не конченый циник, этот ефрейтор-медик.
В понедельник выписка не состоялась. Молодой старлей долго перемещал мембрану фонендоскопа по груди Вадима, который отрешенно не сводил взгляда со змей на форменных петлицах врача. Металл мембраны был холодный. От каждого прикосновения Вадим вздрагивал. Пот струился из подмышек, и во всем теле была противная слабость. Несколько раз измерили давление, сделали ЭКЕ. Врач что-то там черкал карандашом, потом спросил:
– На сердце раньше жалобы были?
И тут Вадим вдруг осознал, что где-то здесь она и есть – эта точка возврата-невозврата.
– Да. В карантине несколько раз и здесь, в Школе, но я не придавал значения. А вот давление у меня еще с детства, в военное училище забраковали из-за этого, – это он уже врал, врал сознательно, сжигая мосты и разбегаясь для отчаянного прыжка через возвратно-невозвратную точку пресловутую эту, определил которую, наконец.
– Я знаю, вы получили тяжелую весть из дома. – Старлей избегал взгляда в глаза. – Давайте так. Полежите с недельку в санчасти, пропьете лекарства, отдохнете, успокоитесь, а там посмотрим. Но в Школу вам с таким сердцем нельзя. Вас с какого подразделения туда направили?
– С автороты, со взвода БТР, – промолвил глухим голосом Вадим, понимая, что назад хода уже нет. Ни в Школу, ни в Румель возврата в теперешней ипостаси быть не могло. Он перемахнул через точку. Оглядываться незачем, жалеть о чем-то – бессмысленно. Теперь рви туда, куда ведет новый путь. Попробуй оседлать его и будь, что будет.
Вадим вдруг вспомнил, что писем было два. Второе – от нее, от любимой, он так и не прочитал. Оглянулся. Письма лежали на подоконнике, оба в одном конверте распечатанном. Ефрейтор был аккуратист.
Вот его главное лекарство – письмо любимого человека! Она единственная вылечит его, только ближе надо к ней. Ближе. И Вадим осознал зачем, ради чего совершил то действие, перемахнул точку невозврата – соврал. Теперь он понимал и видел цель: попасть в число «балласта» 105-го полка и умахнуть с опротивевшей Германии в Союз – «домой». Как тот сердечник, о котором рассказывал Валентин Обиход. Это был единственный шанс что-то изменить. А «дома» границ нет. И Люда обязательно приедет. И оберегут они любовь свою…
…Тугая круговерть снежной пыли гасила шумы, и поезд летел по бесстыковым рельсам, убаюкивая легким покачиванием.
Вадим то засыпал, то вздрагивал от приходящих на телефон сообщений, когда состав вновь входил в зоны покрытия мобильной связи. Это не ЕЕ номер пытался дозвониться, нет. Она молчала. Вадим отключил мобильник, надеясь поспать, – ведь полночи до утра придется провести на вокзале. Если бы его машина была на фирме, то с вокзала на такси и в теплый спальник родного колесного дома. Но напарник только ушел на Швецию. «Напрошусь на подмену, – подумал, – куда угодно».